18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Гордеев – Этюды в серых тонах (страница 20)

18

– Ну слава богу. А голос у тебя уставший. Ты не пьешь?

Георгий посмотрел на Витю, который жестами показывал, что надо врать.

– Нет, мам. Я пью чай. С лимоном.

– Молодец. Папа тебе привет передает. Деньги у тебя есть? Может, выслать немного?

– Не надо, мам. У меня есть деньги. Я даже могу вам выслать. Хочешь?

– Что ты, сынок, себе оставь. Купи куртку теплую. В Питере ветра.

– Куплю. Я люблю тебя, мам.

– И я тебя. Спи, родной.

Он положил трубку.

Экран погас. Интервал между гудками закончился. Но это были не те гудки.

– Мама – это святое, – сказал Витя, опрокидывая стопку. – Мама – это единственный человек, который будет любить тебя, даже если ты станешь Гитлером. Или гравером.

Георгий смотрел на телефон. Настиного звонка не будет. Он понял это с кристальной ясностью. Она сейчас спит, обняв подушку (или Бориса), и ей не снятся ямы. Ей снится банкетный зал и список гостей из ста пятидесяти человек.

– Знаешь, Витя, – сказал Георгий, наливая третью. – Ты прав. Интервал закончился. Абонент недоступен или находится вне зоны действия моей судьбы.

Он взял телефон. Зажал кнопку выключения.

Экран мигнул логотипом и стал черным. Окончательно.

– Что ты делаешь? – удивился Витя.

– Выключаю приемник. Радиостанция «Надежда» прекращает вещание. Теперь только белый шум.

Он положил выключенный телефон в карман.

– Ты мудр, как Соломон после запоя, – одобрил Витя. – Ну что, между второй и третьей перерыв небольшой?

– Небольшой. Как моя карьера.

Они пили молча. Тишина в квартире Вити была другой, нежели в студии Георгия. Там тишина звенела пустотой. Здесь тишина шуршала страницами книг. Здесь жили тени великих, которые тоже страдали, пили и умирали в одиночестве, но оставили после себя тома на полках.

Георгий посмотрел на корешки книг. Хемингуэй, Ремарк, Достоевский. Все они знали, что такое интервал между гудками. Что такое ждать и не дождаться.

В этой компании ему было не одиноко.

– Витя, – сказал он, когда бутылка опустела наполовину. – А у тебя есть бумага? И карандаш?

– У бывшего филолога есть всё, кроме денег, – Витя порылся в ящике стола и достал пачку желтоватой бумаги для печатной машинки и огрызок карандаша «Конструктор».

Георгий взял лист.

Он не стал рисовать Настю. Он не стал рисовать огурцы или голубей.

Он начал рисовать Витю.

Старика в растянутой рубашке, с мудрыми, печальными глазами, который держит граненый стакан как Грааль. За его спиной громоздились книги – башни рухнувшей цивилизации.

Штрихи ложились уверенно. Рука, привыкшая к жесткости камня, теперь рисовала жестко, рублено. Это был уже не мягкий уголь. Это был грифель, который резал бумагу.

– Похож, – сказал Витя, заглядывая через плечо. – Только нос у меня благороднее.

– Нос у тебя алкоголический, Витя. Не спорь с художником.

– Ладно. Художник видит суть.

Георгий закончил рисунок. Подписал внизу:«Пророк в вытянутых коленях. Графит, бумага, коньяк, тоска».

– Дарю, – сказал он.

Витя взял листок с благоговением.

– Спасибо, Жора. Я повешу его над пианино. Рядом с Вольтером. Мы будем смотреть друг на друга и думать о тщете всего сущего.

Часы на стене – старые ходики с кукушкой, которая давно умерла от пыли, – показывали пять утра.

Георгий встал. Его немного качало, но голова была ясной. Странная, звенящая ясность человека, который похоронил что-то важное, но остался жив.

– Я пойду, – сказал он. – Мне сегодня к станку. У меня там заказ. Девочка девяти лет. Лейкемия. Надо ангела нарисовать.

Лицо Вити стало серьезным. Весь хмель слетел с него мгновенно.

– Ангела… – прошептал он. – Это трудно, Жора. Ангелов рисовать труднее, чем бандитов. У бандитов есть рожи, а у ангелов – только свет.

– Я справлюсь. У меня теперь много серого цвета. Я нарисую ей самого светлого серого ангела.

Георгий вышел на лестничную площадку.

Дверь за ним закрылась.

Он постоял минуту в темноте подъезда. Достал телефон. Он все еще был выключен.

Георгий не стал его включать.

Он спустился на свой этаж, вошел в пустую студию. Там пахло лимоном и растворителем.

Он подошел к окну. Рассвет только начинался. Небо было цвета свежего синяка.

Теперь он был один. По-настоящему. И в этом одиночестве была какая-то новая, страшная сила.

– Привет, – сказал он тишине. – Что ты мне приготовила, сука?

**Глава 6. Пророк в вытянутых коленях

Суббота началась не со звонка будильника, а с тишины. Для человека, который последнюю неделю жил под аккомпанемент визга болгарки и стука перфоратора, тишина звучала подозрительно. Она давила на уши, как вата.

Георгий лежал и смотрел на свои руки. Они наконец-то перестали дрожать, но кожа на пальцах была загрубевшей, серой, с въевшейся в поры каменной пылью, которую не брало ни одно мыло. Это были руки рабочего, а не художника. Руки, которые могли держать стакан или отбойный молоток, но кисть в них смотрелась бы как инородный предмет, как зубочистка в лапе медведя.

Телефон, выключенный вчера ночью, лежал на тумбочке черным кирпичом. Георгий не стал его включать. У него был выходной. У него были деньги. И у него было право на цифровой детокс, переходящий в экзистенциальную кому.

В дверь постучали. Деликатно, но настойчиво. Ритм стука был знаком:тук-тук… пауза… тук. Так стучит человек, который знает, что вы дома, и у которого есть дело государственной важности.

Георгий натянул джинсы и пошел открывать.

На пороге стоял дядя Витя. Сегодня он выглядел на удивление собранным. На нем было пальто – старое, драповое, с потертым каракулевым воротником, которое помнило еще похороны Брежнева. На голове – кепка-аэродром. На ногах – начищенные (видимо, слюной) ботинки.

– Собирайся, Жорж, – сказал он вместо приветствия. – У нас экспедиция.

– Куда? – зевнул Георгий. – На Северный полюс? Или за пивом?

– Бери выше. Мы едем на Уделку.

– На блошиный рынок? Зачем?

– Мне нужно купить шнурки, – серьезно ответил Витя. – А тебе нужно прикоснуться к истории. И вообще, погода шепчет. Минус два, без осадков. Идеальные условия для археологии.

Георгий хотел отказаться. Хотел сказать, что планировал весь день лежать лицом в стену. Но потом подумал, что стена никуда не денется, а одиночество в четырех стенах начинает приобретать клинические формы.

– Дай мне десять минут, – сказал он.