18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Гордеев – Анатомия греха , или Расплата проклятого камня (страница 3)

18

За крошечным, покрытым слоем сажи окном чердака Лондон зашелся хриплым надсадным кашлем проезжающих угольных телег и пьяными криками из переулков. Огромный, гнойный левиафан, истекающий нечистотами, совершенно не подозревающий, что его фундаменты живут своей, пугающей жизнью. Алистер снова навалился грудью на стол, не обращая внимания на стреляющую боль в спине. Его глубоко посаженные глаза лихорадочно заблестели в полумраке, когда он начал вгрызаться взглядом в следующие абзацы манускрипта, погружаясь в анатомию истинного, первородного зла.

Алистер перевернул страницу. Пергамент поддался с сухим хрустом, напоминающим звук ломающихся под тяжелым сапогом птичьих костей. За стихотворным эпиграфом следовали чертежи. Это были не те выверенные, геометрически безупречные схемы, которые приносил на стройку главный архитектор собора, надменный хлыщ с напомаженными усами. Линии в фолианте извивались, пульсировали, словно кровеносные сосуды, налитые черной желчью и сукровицей.

На пожелтевшем развороте был изображен продольный срез готического храма, но его колоссальные своды поддерживались не колоннами из тесаного камня, а вытянутыми до состояния невыносимого гротеска человеческими позвоночниками. Нервные окончания анатомически точно вплетались в стрельчатые нервюры потолка, а вместо центрального алтаря зияла жадная, усеянная рядами мелких зубов утроба, уходящая корнями глубоко в фундамент.

Кроук поднес дрожащий огарок сальной свечи ближе, рискуя спалить хрупкую сухую древность. От манускрипта потянуло застоявшимся духом разоренного склепа и растертой в медной ступке ядовитой белладонны. Текст, плотным кольцом сжимающий гравюры, был написан на вульгарной, искореженной латыни, щедро пересыпанной алхимическими и астрологическими символами. Однако карлик, чье образование ограничивалось грязной руганью десятников на лесах да подслушанными у открытых дверей проповедями, каким-то противоестественным образом улавливал суть. Слова сами вползали в его воспаленный мозг, как жирные, слепые земляные черви, ищущие влажное и теплое мясо.

«Ибо всякая страсть человеческая суть слизь и зловоние, – гласил кривой, густо исписанный абзац, обведенный рамкой из переплетенных фаланг пальцев. – Гнев источает незримую кислоту, разъедающую крепчайшее железо. Блуд оставляет на мостовых липкий, фосфоресцирующий след гниения. Жадность тянет к земле, уплотняя породу до состояния черного алмаза. Лишь резчик, отмеченный уродством телесным, способен узреть уродство внутреннее, сокрытое под бархатом и парчой. Лишь его резец может стать той пиявкой, что отсосет дурную кровь больного мира».

Огромный горб на спине Алистера дернулся. Это было непроизвольное мышечное сокращение от долгого сидения в неудобной позе, но в душном, пропахшем известкой полумраке чердака ему на секунду почудилось, что нарост одобрительно зашевелился, признавая страшную правоту древних строк. Словно этот кусок деформированной плоти обладал собственным, дремлющим до поры разумом.

Кроук медленно опустился на колченогий табурет. Его суставы, вечно распухшие от пронизывающей сырости лондонских ветров, издали сухой, болезненный щелчок. Он отнял руки от страниц и уставился на свои ладони, покрытые въевшейся в каждую пору белесой известковой коркой. Всю свою жалкую жизнь он ненавидел эту пыль. Он считал ее клеймом раба, грязью, обрекающей его вечно обслуживать чужую, непонятную ему веру в чистое и светлое божество, которое почему-то допускало рождение таких чудовищ, как он. Но теперь перспектива сместилась.

Внизу, далеко на Монмут-стрит, сквозь завывания ветра прорвался истошный женский визг, тут же оборвавшийся глухим, тяжелым ударом и грубым мужским гоготом. Лондон продолжал свою еженощную рутину – жрал, совокуплялся, грабил в подворотнях, убивал за гнутый шиллинг и захлебывался дешевым пойлом. Огромная, чадящая угольным дымом клоака, набитая пульсирующим, подверженным болезням мясом.

Алистер тяжело перевел взгляд с мутного, залитого дождем квадрата окна обратно на фолиант. Рисунок на следующей странице изображал гаргулью. Не фантастическую химеру из французского бестиария, а существо, до одурения похожее на то самое, что он высекал сегодня под проливным дождем. У твари на гравюре был точно так же разинут рот с вывихнутой челюстью, и в эту каменную глотку, изображенную виртуозными тонкими штрихами, втягивалась эфемерная, похожая на черный дым субстанция.

Этот дым исходил от человека, распростертого у подножия пьедестала. Человек был явно мертв. Его грудная клетка была неестественно вскрыта, но не острым лезвием полкового хирурга, а каким-то чудовищным внутренним давлением, в щепки разорвавшим ребра прямо изнутри. Лицо покойника застыло в маске абсолютного, нечеловеческого ужаса, в то время как морда гаргульи, напротив, приобрела пугающе осмысленное, сытое выражение.

Подпись под гравюрой, выведенная особенно крупными, рваными буквами, гласила: «Translatio Peccati. Перенос греха. Когда мертвый камень принимает идеальную форму живого порока, носитель оного порока испускает дух в муках, ибо две абсолютно идентичные скверны не могут существовать в одном пространстве. Камень, впитавший грех, становится вечным стражем. Плоть же, лишенная своей гнилой сути, уступает место смерти».

Кроук судорожно сглотнул вязкую, горькую слюну. Его горло пересохло, словно он наглотался толченого кирпича. Если верить этим написанным кровью и сажей каракулям, статуя не просто символизирует уродство человеческой души для устрашения прихожан. Она это уродство вытягивает. Забирает без остатка. А вместе с ним вырывает и саму жизнь. Он, Алистер Баратеон, уличный мусор, которого пинают оборванцы, и безымянный церковный чернорабочий, держал сейчас в своих грубых руках тайную анатомию мироздания.

Сальная свеча, издав последний влажный треск, захлебнулась в собственной луже зловонного жира. Кроук погрузился в плотную, осязаемую тьму чердака. Лишь сквозь мутное, засиженное жирными мухами стекло крошечного окна пробивался тусклый свет газовых рожков Монмут-стрит, размазанный лондонским туманом в желтушные, больные пятна.

Он сидел неподвижно, прислушиваясь к тому, как колотится его сердце. Оно билось гулко, тяжело, ударяясь о деформированные ребра, словно пойманная в тесную мышеловку крыса. В этой темноте манускрипт, лежащий перед ним на столе, казался живым существом. От него исходило едва уловимое тепло, то самое гнилостное испарение, которое источает прелая листва и разрытая земля на кладбище для нищих.

Алистер медленно поднял руку и погрузил пальцы в густую, сальную шевелюру, с силой царапая кожу головы. Это не могло быть правдой. Это бред выжившего из ума монаха, надышавшегося болотными миазмами или опиумным дымом. Но почему тогда его скрюченные, привыкшие к тяжести молота суставы так отчаянно жаждали схватить железо? Почему в его воспаленном воображении уже начали вырисовываться гротескные контуры чужих лиц?

Он встал, едва не опрокинув треченогий табурет, и, прихрамывая, подошел к окну. Внизу, в зловонной кишке улицы, продолжался бесконечный круговорот лондонского дна. Двое пьяных матросов сцепились в грязи, осыпая друг друга хриплыми проклятиями, пока тощая уличная девка с мертвым лицом обшаривала их карманы. Мимо с грохотом проехала тяжелая телега ассенизаторов, обдав зловонной жижей сгорбленную фигуру торговца печеными яблоками. Никому не было дела до чужой боли. Эта огромная клоака питалась страданиями, пережевывала их своими гнилыми, изъеденными цингой зубами и выплевывала останки в холодные воды Темзы.

Кроук прижался горячим лбом к ледяному стеклу. Если фолиант не врет… если его уродство – это не насмешка Создателя, а хирургический инструмент, дарованный самой Бездной? Что, если он способен не просто наблюдать за этим гниением с высоты строительных лесов, а управлять им? Анатомировать людскую мерзость. Стать судьей, выносящим окончательный приговор в монолитном граните.

Его взгляд скользнул по собственному отражению в мутном стекле. Массивный надбровный валик, глубоко посаженные, налитые красной сеткой сосудов глаза, искривленный рот с потрескавшимися, вечно искусанными в кровь губами. Лицо чудовища. Люди всегда отворачивались от него, брезгливо морща носы и пряча детей. Они считали его геологической ошибкой природы, куском бракованного мяса, годным лишь для того, чтобы таскать камни и глотать известковую пыль.

– Трансляция греха… – прохрипел он в пустоту комнаты. Голос сорвался, превратившись в сухой, лающий кашель.

Он вспомнил ростовщика с Флит-стрит. Мистер Эбинейзер Крамп. Человек, чья душа была такой же плотной и черной, как уголь, которым отапливались камины Вест-Энда. Кроук видел его на прошлой неделе, когда ходил за скудным жалованьем к гильдейскому десятнику. Крамп выколачивал долг из плачущей, иссохшей от голода прачки, физически наслаждаясь своей властью, смакуя каждую слезу, скатившуюся по ее впалым щекам. В его заплывших жиром глазках читалась та же всепоглощающая, первобытная жадность, что сквозила в безумных гравюрах древнего трактата.

Алистер резко отшатнулся от окна. В его впалой груди, там, где обычно ютилась лишь тупая, покорная обида, начало разгораться нечто совершенно иное. Холодное, расчетливое пламя. Он бросился в угол каморки, где сваливал обломки породы, не сгодившиеся для облицовки собора. Его руки, внезапно обретшие пугающую силу и лихорадочную точность, принялись перебирать куски пористого песчаника и хрупкого ракушечника.