Юрий Драздов – Палач (страница 2)
Он нырнул в спасительную, всепоглощающую темноту штольни, и мир звуков и серого света исчез, сменившись давящей тишиной и запахом вековой сырости.
Воздух здесь был совершенно иным. Не таким влажным, гнилостным и тошнотворным, как в коллекторах Т-3, где каждый вдох казался глотком разлагающейся органики. Здесь он был сухим, спёртым, пыльным, с отчётливым, резким запахом мелкой каменной крошки, въевшейся ржавчины, старого машинного масла и чего-то ещё — сладковатого, приторного, тошнотворного, вызывающего на подсознательном уровне смутную, необъяснимую тревогу. Словно где-то глубоко внутри, в самом сердце этого каменного лабиринта, медленно, десятилетиями, разлагалось что-то огромное, органическое, некогда бывшее живым. Свет их налобных фонарей, тусклый и жёлтый, с трудом пробивал густой, почти осязаемый мрак, выхватывая из него детали: стены, облицованные старым, местами потрескавшимся, местами полностью осыпавшимся кафелем грязно-белого цвета, и ржавые, покорёженные рельсы узкоколейки, уходящие вниз, в самую глубину, в самое сердце земли, словно в преисподнюю. Штольня, судя по качеству отделки и остаткам инженерных коммуникаций, была построена на совесть, с расчётом на века, но неумолимое время, отсутствие ухода и постоянные тектонические подвижки сделали своё губительное дело — свод во многих местах угрожающе просел, покрылся сетью глубоких, зияющих трещин, обещая в любой момент обрушиться и похоронить под собой всё живое, а пол был усеян острыми обломками бетона, осыпавшейся плиткой и кусками ржавого железа.
Они шли в полной, звенящей тишине, нарушаемой лишь хрустом крошки под ногами, эхом отдающимся от стен, и далёким, монотонным, гипнотическим звуком падающих где-то в глубине туннеля капель воды — «кап... кап... кап...». Моль двигалась впереди, её сгорбленная, угловатая фигура, словно созданная самой природой для таких вот узких, тёмных, извилистых лабиринтов, скользила в полумраке с грацией призрака. Она, казалось, обладала врождённым эхолокатором, чувствуя пустоты, скрытые полости и опасные, готовые обрушиться участки, безошибочно выбирая единственно верный, безопасный путь среди этого хаоса из камня и металла. Лекс, следуя за ней, невольно сравнивал её с Вэйл. Та была клинком — острым, точным, смертоносным, но требующим твёрдой руки. Моль была корнем — уродливым, искорёженным, но невероятно цепким и живучим, прорастающим сквозь любой камень.
— Ржавый, — вдруг позвала она, резко остановившись и направив узкий луч своего фонаря в боковой, едва заметный ход, заваленный почти до самого свода огромными глыбами бетона и искореженной арматурой. — Смотри. Там что-то есть. Не камень. Не железо.
Лекс подошёл ближе, стараясь ступать как можно тише. За монолитным, казалось бы, завалом, в узкой, неправильной формы щели между двумя многотонными бетонными плитами, виднелось что-то белое, неестественно ровное и гладкое на фоне грубого, шершавого камня и ржавого, слоящегося металла. Он пригляделся, напрягая зрение, приспособленное к полумраку. Это была кость. Человеческая берцовая кость, почти полностью, до блеска, очищенная от плоти, словно над ней поработали тысячи крошечных жуков-падальщиков или само время, этот величайший скульптор, обглодало её до основания. И она лежала не одна. За ней, в манящей и пугающей глубине завала, в хаосе камней и арматуры, угадывались очертания целого человеческого скелета, словно вмурованного, вплавленного в эту каменную пробку, как насекомое в янтаре.
— Пройти здесь не получится, — констатировала Моль, её голос звучал ровно, без тени страха или брезгливости. — Разве что разобрать завал. Но это шумно, пыльно и долго. И неизвестно, что держат эти кости. Может, они — единственное, что не даёт всему этому рухнуть нам на головы.
Лекс уже собирался согласиться, развернуться и идти дальше по основному туннелю, искать более безопасный обходной путь, когда луч его фонаря, скользнув по завалу, выхватил из цепкой темноты, рядом с костлявой, скрюченной в предсмертной агонии рукой, нечто прямоугольное, инородное. Это был небольшой, плоский предмет, бережно, словно величайшую драгоценность, обмотанный истлевшей, покрытой пятнами серой и чёрной плесени тканью. Что-то заставило его замереть на месте, затаить дыхание. Не праздное любопытство — это чувство, как и многие другие, было почти полностью атрофировано, выжжено сотнями смертей. Скорее, это был холодный, почти клинический профессиональный интерес выживальщика, человека, который привык извлекать пользу из всего, даже из смерти. Любая вещь, любой артефакт, сохранившийся в таком гиблом, богом забытом месте, мог оказаться невероятно полезным. Или смертельно опасным. Третьего, как правило, не дано.
— Подожди, — сказал он, опускаясь на корточки перед узкой, манящей и пугающей щелью.
Осторожно, стараясь не потревожить хрупкие, готовые рассыпаться в прах кости и, главное, не вызвать смещения бетонных плит и катастрофического обвала, он медленно, миллиметр за миллиметром, просунул руку в щель и кончиками пальцев коснулся предмета. Ветхая, истлевшая ткань, в которую он был завёрнут, мгновенно рассыпалась в мелкую, невесомую пыль от малейшего прикосновения, и под ней, словно сбросив старую, изношенную кожу, оказался... блокнот. Не электронный планшет с потухшим экраном, не стандартный чип памяти, которые использовали в административных ядрах, а самый настоящий, архаичный, из другого времени бумажный блокнот в потрёпанном, но всё ещё удивительно крепком, добротном кожаном переплёте тёмно-коричневого цвета. Страницы, испещрённые неровными строчками, были жёлтыми, ломкими, хрупкими, как крылья мёртвой бабочки, но, казалось, каким-то чудом, вопреки всем законам физики и химии, избежали губительного воздействия вечной сырости подземелья. Лекс, затаив дыхание, чувствуя себя святотатцем, медленно, страницу за страницей, стараясь не повредить драгоценную находку, вытянул блокнот из щели.
Это был дневник. Личный, рукописный дневник человека, жившего и умершего здесь задолго до него.
Он сел прямо на холодный, покрытый слоем вековой пыли бетонный пол, прислонившись ноющей спиной к такой же холодной, шершавой стене, и, направив узкий, сфокусированный луч своего фонаря на первую, пожелтевшую страницу, начал читать. Моль, почувствовав важность, почти сакральность момента, молча стояла рядом на страже, водя лучом своего фонаря по стенам, полу и своду туннеля и напряжённо вслушиваясь в гулкую, звенящую тишину подземелья, готовая в любой момент предупредить об опасности.
Почерк был неровным, прыгающим, словно кардиограмма умирающего, но, несмотря на это, вполне разборчивым. Автор, кем бы он ни был, явно торопился, но при этом старался писать аккуратно, выводить буквы, словно хотел оставить после себя нечто, что сможет прочитать и понять кто-то другой. Первая запись, как это часто бывает в таких документах, не была датирована.
«Я не знаю, сколько прошло времени с тех пор, как я спустился в эту проклятую дыру. Здесь, внизу, в этом царстве вечной ночи, нет ни дня, ни ночи, ни утра, ни вечера. Только бесконечная, всепоглощающая, давящая на глаза и уши темнота и этот низкий, утробный, неумолчный гул, который, кажется, проникает прямо в кости, в мозг, в самую душу. Я спускался сюда, в это чрево земли, чтобы спрятаться, чтобы переждать свой Алый Круг. Думал, глупец, что здесь, в этих древних, забытых всеми катакомбах, будет безопасно. Что толща земли и бетона скроет меня от вездесущих глаз Системы и её верных псов — охотников. Ошибался. Жестоко, фатально ошибался. Здесь, внизу, оказалось неизмеримо хуже. Наверху, под этим серым, вечно плачущим небом, тебя могут просто убить — быстро, возможно, даже безболезненно. Здесь... здесь ты умираешь медленно, мучительно, день за днём, час за часом, сходя с ума от этой гнетущей, абсолютной тишины и тошнотворного, липкого запаха собственного, животного страха».
Лекс перевернул хрупкую, грозящую рассыпаться страницу. Следующая запись была более пространной, написанной, судя по нажиму пера, в состоянии крайнего нервного возбуждения.
«Я видел его. Видел мельком, лишь краем глаза, когда выбирался на поверхность, в эту серую, унылую промозглость, за водой и жалкими крохами концентратов. Он стоит там, на вершине рукотворного холма из обломков и строительного мусора, у остова старой, полуразрушенной диспетчерской вышки. Стоит неподвижно, словно изваяние, словно часть этого мёртвого пейзажа, и смотрит. Не на кого-то конкретно. Его взгляд скользит поверх руин, поверх убогих лачуг и редких, забитых живых существ. Он просто смотрит на бескрайние, серые руины Т-4. Словно ждёт. Ждёт чего-то или кого-то. Я слышал о нём раньше, от других выживших, от таких же загнанных в угол, отчаявшихся бедолаг. Они называют его Палач. Имя, от которого кровь стынет в жилах. Говорят, он убил больше пятисот таких, как мы. Меченых. Тех, на кого Система открывала свою кровавую охоту. Он не просто убивает, не просто лишает жизни, как обычный охотник. Он... поглощает. Забирает их уровни, их с таким трудом заработанные или украденные навыки, их силу, их саму суть. С каждым убитым он становится всё сильнее, всё могущественнее, всё больше отдаляется от того, что мы называем человеком. Говорят, он уже достиг такого запредельного, невообразимого уровня, что даже сама Система, этот бездушный, всемогущий механизм, не может его контролировать или остановить. Она лишь предлагает ему новые, всё более "интересные" цели, словно сторожевому псу бросают кость».