18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Азаров – Соленга (страница 29)

18

А Сонечка дрожала от озноба неясного: эта ласковость директора тоже ее напугала.

— Ешьте грибочки! — улыбался Парфенов. — Парное молочко пейте. И укройте ноги поплотнее. Сейчас я за одеялом сбегаю… Вот еще одно одеяло. Пусть оно у вас останется. Ах, какие книги у вас… А вот такой же сборник я всю войну с собой пронес, и даже пулей он у меня прострелен был, люблю Тютчева я… Согрелись? Еще молока горячего. Я чурочек подложу в печку, чтобы наутро теплее вставать было. — И в голосе Парфенова Сонечке слышались добрые отцовские нотки, отчего жалость по комнате шла, как то тепло от чурочек в печке.

Электричества в комнате не было, и печка была открыта, и оттуда вырывался вместе с теплом красный всполох, и от него задувалась свечка, такая же хрупкая и тоненькая, как сама Сонечка, и колеблющийся ее светлячок вот-вот должен был сорваться с той ниточки и выпорхнуть в форточку, которую открыл Парфенов, потому что с теплом стал струиться и сизый дым. И свечка перестала колыхаться, засветилась ровным желтым покоем. Парфенов улыбнулся как мальчишка и сказал: «Вот и все». И ушел, чтобы вогнать остатки своей души в оболочку, которую он, как галоши, оставил за дверью.

А Сонечке стало жалко, что ее оставил Парфенов одну, и радостно было, и она еще теплее укрылась одеялом и, не гася свечку, уснула в покое, чтобы завтра начать трудовую жизнь, чтобы Парфенова встретить и поблагодарить.

Ее смутило, как ее встретил Парфенов, отстраненно несколько, точно и не было вчерашней свечечки и не было арфового звучания в его голосе. Парфенов сейчас действительно был невыспавшимся: всю ночь думал о Сонечке, так запала ему в душу ее выстраданная боль.

И теперь он говорил чужим голосом:

— Товарищу новому надо помочь. Введите ее в курс дела, Фаик Самедович, и вы, Раиса Ивановна, помогите классом овладеть новому товарищу…

И потом этой отстраненности еще прибавилось, когда он встречался с Сонечкой, и точно он корил себя за ту минуту слабости, когда выказал Сонечке свое тепло.

Но как ни скрывал Парфенов своей тайной привязанности, как ни прятал ее в те остатки души, которые он пораспихивал в невидимые сумочки и саквояжики, а все равно в коллективе всё заметили. Глаза Парфенова выдавали, и голос выдавал: при встрече с Сонечкой особый свет вспыхивал на лице Парфенова, и такой же отблеск тут же появлялся на Сонечкиных щеках, и глаза ее еще больше голубели, и лоб чище становился, и губы яркостью алели, — как тут скрыть это их общее электрическое свечение!

И пошли тогда в адрес Сонечки такие укоры-шпильки, которые не только в Сонечку попадали, но и впивались в Парфенова…

— А мы не такие, ваше благородие, мы люди попроще, — шумела Марья Ивановна, математичка, явно выпаливая против Сонечки, — мы тряпку в зубы и вместо уборщицы весь коридор вымыли, и уборную вымыли, и нее, что намазано там пальцами, счистили, ребятам рассказали, что незачем стенку пачкать. А как же? Надо всему учить детей, дома же мы учим, не стесняемся, культура, она сама не придет, ее нужно прививать, постоянно прививать, и нечего тут ваше благородие разводить. Учитель должен быть ученику и матерью, и отцом, и старшим товарищем…

У Сонечки на глазах слезы выступили. Взяла она тогда все нужные тряпки, какие были у уборщицы, и вымыла стенки в уборной, и похвала не замедлила прийти от Марьи Ивановны:

— Вот это по-нашему, а то у нас была тут одна, все маникюрчиками водила, не прижилась у нас, слава богу…

И в тот раз и в этот Парфенов, слушая Марью Ивановну, стал заикаться, ерошить положительность свою добрую, раскидывать, чтобы все ногами по ней прошлись, чтобы больнее стало ему, Парфенову, и чтобы поэтому часть боли от Сонечки к нему перешла, но Марья Ивановна вскинулась и, отбросив ту положительность, сказала:

— А мы не привыкшие к жалости. Нас никто не пожалеет, небойсь…

— Марья Ивановна, нельзя быть такой жестокой, — обиделся директор, — сделайте для себя выводы соответствующие. — И ушел Парфенов к себе в кабинет, не глядя в сторону Сонечки, которая вот-вот заплачет, как нелюбимая невестка у злой свекрови: чего ни сделай, а все не так.

И потом Парфенов слышал, как Завьялова говорила:

— Конечно же, Софье Николаевне ничего не будет за то, что класс с урока ушел. Ей все можно.

И чтобы все по справедливости было, Парфенов на педсовете очень резко сказал в адрес класса Сонечки:

— С этим классом надо кончать, надо всем взяться за этот класс, помочь молодому учителю надо.

Так же точно он отчитывал и свою жену библиотекаршу, и спуску своему сыну не давал, чего бы класс ни сделал, а он все равно своего сына в первую очередь отчитает, чтобы справедливость вся налицо была, чтобы ни у кого подозрения не осталось в глубине души.

А Сонечка, говорят, все же любила Парфенова, и он украдкой слал ей свою заботу, и когда совсем забывался, то становился трогательным и нежным до смешного, потому что думал о Сонечке неотступно. И эта дума была снова разгадана, и коллектив не замедлил забраться в эти думы и чадом их вытравить из Парфенова, чтобы положительности его ничто не угрожало.

— Кому так одеяла и мебель казенную дают, — завопила однажды Марья Ивановна, — а кому так ничего, кроме работы, не достается, мы тоже не пальцем деланные, знаем, что почем, а только справедливость должна одинаковая для всех быть, а то одному мед ложкой, а другому — бочка с дегтем…

Как услышала об этом Сонечка, так сама и принесла одеяла Парфенову, извинилась робко, поблагодарила, хоть и апрель холодный на соленгинской земле был…

— Зачем же… Е-е-е-що холодно, — сказал Парфенов.

— А мебель ученики помогут мне перенести в школу, если вы разрешите.

— А за-а-а-чем же вы так? Мы обязаны помочь начинающим, тут никакого нарушения нет.

— Я вам очень благодарна, Михаил Федорович.

Конечно же, эти одеяла наделали шума в школе, потому что Сонечка простыла без них и слегла совсем, и Марья Ивановна ее навещала:

— Нельзя обиду на коллектив держать. Коллектив всегда поможет. Коллектив и поругает и защитит.

И Парфенов навестил. Принес бутылку молока и смородину тертую с сахаром в банке, газетой накрытую. И так ему жалко стало Сонечку, и она это поняла, поэтому и стала успокаивать Парфенова:

— Все будет хорошо. Я уже лучше себя чувствую… А вас ни в чем не виню.

Парфенов тогда-то и пал совсем, как ему это показалось: переступил свою положительность и коснулся руки Сонечки, а Сонечка схватила большую парфеновскую руку двумя своими горячими руками, прижала к щеке и расплакалась, и слезы ее горячие потекли по парфеновской руке, и стала его положительность в напуганности по сторонам кидаться, но слава богу, все тогда обошлось: никого не было, да и Сонечка отпустила руку и рассмеялась так громко, что весело стало вокруг. Пришла сестра, увидела смеющуюся Сонечку и сказала:

— Вот что значит хороший человек проведал — сразу больному легче стало.

И вроде бы все хорошо обошлось, только с той поры положительность будто дала трещину, и в эту трещину разного мусора стало насыпаться. Парфенову было и больно, и радостно, и ожидательно, и невыносимо, и решил он как-то с этим со всем покончить, чтобы снова его положительность стала монолитной.

И покончил бы, потому что собрал в себе для этого силы, накопил решимости достаточно, чтобы приготовиться для разговора с Сонечкой о необходимости переезда ее в другое место, о котором он сам позаботится.

А в ту пору как раз и приехал Нечаев в школу, а когда он приезжал, то весь жар, какой был в отделе учебных заведений, переносился в то место, куда он приезжал, и так стало накалено в школе, что все планы смешались у соленгинских учителей, и даже сам Парфенов не знал, как поступать ему. А получилось вот что. Посетил Нечаев два урока: один у Марьи Ивановны, другой у Зинаиды Ивановны — и вышел оттуда разъяренный, и эта разъяренность вся по школе пошла, как наждаком стала скоблить лица, отчего прибавилось жару еще, и все стали ходить точно в трауре, точно всех зеленкой смазали. А больше двух уроков он в жизни никогда не посещал, делал выводы по двум урокам сразу обо всей школе, и Парфенов совсем расстроился, и вся партийная организация расстроилась — замечу, Марья Ивановна была парторгом, а Зинаида Ивановна производственным сектором ведала. Нечаев был зол и нетерпеливо въедлив в просмотре бумажек:

— Что это за планы, черт бы вас побрал! Я вам доверял, как самому себе. А вы черт знает что развели тут! Это же очковтирательство сплошное. Нет, Парфенов, избаловали мы тебя. Захвалили…

Парфенов метался по школе, выискивая, чем бы удивить Нечаева, что бы ему вытащить такое, чтобы душу его рассвирепевшую смягчить.

И в самый пик нечаевского буйства заглянула в кабинет тоненькая Сонечка, чтобы хотя бы взглядом успокоить Парфенова, но Парфенова в кабинете не было, а был Нечаев, который обомлел, увидя прекрасную Сонечку. Он не встал, а вышвырнулся из кресла, подбежал этаким ловким Дон-Жуаном, вовлек Сонечку в кабинет, за стол усадил. И это все на глазах всей учительской компании, трепещущей и ожидающей полного разгрома, а потом и новых комиссий, новых потрясений.

Тоненькая Сонечка, впрочем, у нее только талия и шея были тоненькими, а все остальное было налито ртутной тяжестью, теплом и упругостью переполнено, и вся эта теплая упругость в меткий нечаевский глаз бросилась, отчего ярость его растворилась и исчезла. А Сонечку злость взяла, засмеялась она нервным смехом, выпорхнула вдруг ее душа, застывшая было здесь от горя да обруганная этими Марьями Ивановнами, да положительностью Парфенова придавленная, выскочила наружу та Сонечка, какой она в юности была, когда звонкий смех ее раздавался в родительском доме, когда родители все живы были…