Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 43)
Но в этой связи кажется правдоподобной мысль Анны Ахматовой, подкрепленная современным исследованием, что перед 26 января 1837 года, когда Пушкин написал и отправил роковой вызов Геккерну, не появилось каких-либо новых анонимных писем или других чрезвычайных поводов для поединка, сходных с тем, что было в ноябре. «Все это так легко придумать — все это так близко лежит, во всем этом нет и следа страшной неожиданности — верной спутницы истины»[129].
История с западней, в которую на квартире Идалии Полетики пытались завлечь жену поэта, случилась, видимо, в начале ноября и послужила поводом к первому, ноябрьскому вызову. Это убедительно доказала недавно С. Абрамович. Теперь же, в январе, скорее какая-то «мелочь», еще одна едва заметная окружающим «мелочная обида», искра, попавшая в накаленную, близкую ко взрыву атмосферу.
«Судьбы свершился приговор»
В течение десяти последних лет — в Москве, Петербурге, Михайловском, во время странствий по России, за три болдинские осени Пушкин закончил, начал, задумал сотни гениальных сочинений; выполнил взятый на себя обет — просвещать, облагораживать народ, страну своим творчеством. Высшие творческие вершины были достигнуты, однако, самой высокой ценой. В стихах, прозе, письмах 1830‐х годов немало горьких откровений:
Особой автобиографичностью отличается заметка Пушкина о Баратынском (XI, 185–187). Хотя этот факт вообще отмечен исследователями, но все же полезно обратиться к тексту еще раз:
Наше право мысленно подставить имя Пушкина вместо Баратынского, тем более что заметка не была опубликована при жизни Пушкина и, в сущности, похожа на страницу дневника.
Пушкин называет три причины разлада поэта с публикой:
Все здесь о Пушкине: «…суд глупца и смех толпы холодной».
Казалось бы, странно, что «читатели те же и разве только сделались холоднее», — ведь на свет явились новые, юные читатели.
Однако, наблюдая спешащую толпу, разнообразных германнов, которым «некогда шутить, обедать у Темиры…», поэт как бы вторит Чаадаеву (в «Былом и думах»): «А вы думаете, что нынче еще есть молодые люди?»
Но продолжим чтение пушкинского текста о холодности публики:
Речь, понятно, идет о Булгарине, Сенковском, «торговой литературе» — о тех, кто поймал на лету выгоду «официальной народности». Их успех мимолетен, но заставляет «чистить нужники и зависеть от полиции». Полиция, конечно, скрытый «псевдоним» царской власти, перед которой приходится оправдываться от доносов и прибегать к защите от прямой клеветы.
Пушкин нарочно преувеличивает влияние на судьбу Баратынского его эпиграмм. Зато самому Пушкину его старые эпиграммы, его произвольно толкуемые новые речи создают устойчивую дурную репутацию у самых влиятельных читателей.
Итак, равнодушие публики, сервилизм печати, недоброжелательность власти… Так же как в формировании поэта участвует все общество, вся эпоха (ибо великих писателей вызывают к жизни хорошие читатели!), так и в гибели поэта в высшем смысле все виновны.
На вопрос, кто виноват в преждевременной смерти Пушкина, наиболее честный, откровенный ответ, который мог дать современник поэта, был бы — я виноват! Разумеется, он не так виноват, как иные; конечно, двор, свет, злословие сплетников сыграли в трагедии «заглавные роли», но им не помешали «из зала» — одни смолчали из страха, другие из равнодушия.
Отсутствие воздуха
Снова повторим, что в ряде работ последних лет находим излишний оптимизм при оценке взаимоотношений Пушкина и общества. Происходит своеобразное перенесение в 30‐е годы позднейшей славы, признания, триумфа.
Блок в своей пушкинской речи говорил, что добытая поэтом гармония производит отбор меж людей
В этих строках огромная нагрузка на мелькнувшем «рано или поздно».
Часто ссылаются на сильно проявившееся общественное негодование и сочувствие в дни пушкинских похорон. Да, действительно тысячи людей шли к дому поэта и негодовали против убийц; действительно этот факт, столь напугавший власть и давший повод для разговоров «о действиях тайной партии», весьма и весьма знаменателен, но не в том прямолинейном смысле, какой ему часто придается. Для некоторых, кто шел проститься с Пушкиным, еще несколькими днями раньше поэт значил немного: одних сближал теперь с ним патриотический порыв, гнев против убийцы-чужеземца; у других трагическая дуэль пробуждает любовь, прежде мало осознанную или забытую. Так или иначе общество как бы проснулось от выстрела на Черной речке, и в те январские дни 1837 года что-то переменилось во многих, кто прежде были «холодны сердцем и равнодушны к поэзии жизни», кем «управляли журналы».
Стихи Лермонтова гениально выразили этот порыв, горестный возглас общества о Пушкине и, главное, о самих себе!
Можно сказать, что ранняя гибель Пушкина стала последним его творением, эпилогом, вдруг ярко, резко озарившим все прежнее.
Эта вспышка не погаснет, ее сохранят, разожгут усилия молодых «людей сороковых годов». От них пламя перейдет в 50‐е, 60‐е, к следующему столетию — навсегда…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XIX ВЕК
О ГЕРЦЕНЕ: ЗАМЕТКИ
Двойники
В школе и университете Герцена я не читал — проходил. Да и не Герцена проходил, а некоего БЕЛИНСКОГОГЕРЦЕНАОГАРЕВАЧЕРНЫШЕВСКОГОДОБРОЛЮБОВАПИСАРЕВА,
который был по специальности
РЕВОЛЮЦИОННЫЙДЕМОКРАТСОЦИАЛИСТУТОПИСТФИЛОСОФМАТЕРИАЛИСТ.
Произносить фамилию и профессию надо было без малейшей цезуры или передышки, ибо за передышку снижались отметки и стипендии. Говорят, лучше всех произносил все это профессор N, написавший серию работ, главной особенностью коих было вовсе не то, что Белинский там был необычно похож на Герцена, являясь по совместительству двойником Чернышевского, Добролюбова, Писарева… Штука в том, что каждый из них настолько был похож на маленького N, будто носил и его имя.
Словом, в числе немногих поступков, которыми горжусь, числю то обстоятельство, что, уже выйдя из студентов, все-таки Герцена прочитал.
Но зато скольких знаю людей, у которых навсегда осталось предубеждение. Как помянешь при них про Герцена, сразу слышишь в ответ, например, такое: «А вот, помню, спрашивают меня на зачете: на сколько голов научный социализм выше английских и французских утопистов? Догадался и отвечаю: на две головы, потому что российские утописты на голову выше западных, а научный социализм еще на голову выше российских утопистов».
И еще раз повторю: прочел Герцена и горжусь, что преодолел заговор нескольких десятков специалистов, использовавших свои могучие способности для возбуждения во мне ненависти к Герцену и «близнецам». Нет, не ненависти… Ненависть, как всякая крайность, соседствует с интересом. Хуже ненависти — скука (а может, и в самом деле была тут неосознанная «сверхзадача» — ослабить внимание к мыслителям за счет отделки их под суррогат?).
Сильнейшее, может быть, искушение для «критически мыслящей личности» выплеснуть с водой ребенка. Ужасный детовыплескиватель этот критически мыслящий. Пушкин и Тургенев говорили когда-то про «обратное общее место» (все говорят: «Шекспир — гений», а ну-ка получите обратную тривиальность: «Дрянь этот ваш Шекспир»). И вот уж, выходит, наставник одолел. Вызвал огонь на себя и укрылся за широкой спиной БелинскогоГерценаОгареваЧернышевскогоДобролюбоваПисарева, который, конечно, своего человека в обиду не даст, защитит как подлинный