Юлия Красинская – Крещённая ветром (страница 6)
– О-го-го! Любавка пришла!
– А ну, бабы, посторонись! Невеста городская пожаловала!
– Цыц, сороки! – прикрикнула старшая из девиц, но без злости, скорее для порядка. – Дайте человеку дух перевести.
Любаву усадили в тенёк под ракитой и тут же забыли о ней, вернувшись к работе. И это было правильно. И это было легче, чем расспросы и сочувственные взгляды. Она сидела, привалившись спиной к шершавому стволу, и смотрела, как в синем, выгоревшем небе кружит коршун. Пальцы сами собой нащупали под тканью сарафана твёрдый край заколки.
Коршун в небе сделал круг, другой, замер на мгновение – и камнем рухнул вниз, в высокую траву у оврага. Где-то отчаянно пискнуло и стихло.
– Любит он тут охотиться, – раздалось рядом.
Любава обернулась. Рядом, тяжело дыша после работы, опустилась на траву Лада. Не подружки Катерина или Марфа – те всё ещё трудились на дальнем краю поля, а Лада, соседская девушка. Круглолицая, с тяжёлыми русыми косами, уложенными короной вокруг головы, она была не сильно старше Любавы, но держалась степенно, по-бабьи. Замуж выходила в прошлом году, да мужа её почти сразу же в дружину загребли. С тех пор молодуха жила при матери-вдове и косила одна за троих мужиков. На девице был белёсый льняной сарафан, больше напоминавший саван или ночную рубаху.
– Коршун-то? – переспросила Любава, глядя, как хищник взмывает из травы с добычей в когтях.
– Коршун, – кивнула Лада. Подула на бледную, тонкую, но натруженную ладонь. – Говорят, в этих местах они особенные. Чуют, где грань тонкая.
– Какая грань?
Лада покосилась на неё долгим, тёмным взглядом из-под усталых век.
– Ты же дочь Велены, – сказала она негромко. – Неужто не знаешь?
У Любавы перехватило дыхание. Мать редко называли по имени. Для всех она была «покойница Степаниха», «мать Любавкина». Но Лада сказала иначе – Велена.
– Ты не бойся, – продолжила почти шепотом Лада, протягивая Любаве крынку с водой. – Я не буду судачить. Я к тому, что кровь – она не вода. Что в матери сидело, то и в дочери отзовётся, когда срок придёт.
– Какой ещё срок? О чем ты, никак не пойму я тебя? – голос Любавы прозвучал глухо.
Лада молча поднялась, отряхнула сарафан, подхватила косу. Посмотрела на Любаву и медленно, будто невзначай, перевела взгляд на её шею. Туда, где под вырезом сарафана, на простом шнурке, прятался маленький узелок.
– А это у тебя что? – спросила девушка, и в голосе её впервые за всё время проступило любопытство.
Любава машинально коснулась пальцами ворота. Под тканью угадывался твёрдый, шершавый комочек.
– Так… – смешалась она. – Ещё от матери осталось. Я с детства ношу, не снимаю. Батюшка говорил, её это, оберег.
Она вытянула шнурок наружу. На ладонь легла небольшая, потемневшая от времени утиная лапка, перевязанная красной, выцветшей нитью. Коготки были стёрты, кость отполирована годами прикосновений.
Лада смотрела на неё долго, не дыша. Протянула руку и не коснулась, замерла в вершке, только повела пальцем вдоль костяшек, не размыкая воздуха.
– Утица, – выдохнула она почти неслышно. – Птица, что движется в трёх измерениях – на суше, в воде, и воздухе. Ныряет утка на дно морское, да достаёт свет из-под камня.
Она подняла глаза на Любаву, и те уже не казались усталыми. В них горел тёмный, глубокий огонь.
– Знаешь, что это?
Любава растерянно покачала головой.
– Оберег, – повторила она. – Матушкин.
– Оберег, да не просто оберег, – кивнула Лада. – Это знак, Любава. Ключ. Утка – птица берегинь, тех, что ходят меж берегами двух миров. Ныряет в Навь – всплывает в Яви. Кто её лапку носит, того вода помнит.
Любава спрятала лапку обратно под сарафан.
– Ну, мне пора.
Лада, перехватив косу, ещё раз отряхнула сарафан и пошла прочь, не оглядываясь. А на полевой траве как будто не оставалось следов от её шагов.
Любава заворожённо смотрела ей вслед, прижимая ладонь к груди.
– Любава! Ау! – донеслось совсем рядом с поля.
Она вздрогнула, выныривая из оцепенения. К ней, придерживая рукой подоткнутый подол, бежала Катерина.
– С кем ты разговаривала? – Катерина плюхнулась рядом на траву, перевела дух.
– С Ладой, – ответила Любава, всё ещё рассеянно глядя на межу, где уже растаял силуэт. – Она только что отошла.
Катерина замерла с открытым ртом. Крынка с водой чуть не выскользнула из её пальцев.
– С Ладой? – переспросила она осипшим вдруг голосом. Она осеклась, часто заморгала. – Любава, Лада уже который день не встаёт. После Купальской ночи, как вернулась домой – всю её трясло, зубы стучали, сама была белая, как полотно. Говорят, напугалась чего-то в лесу. Бабка, что ходит её лечить, говорит, что если выходит – это будет чудо. Совсем плоха девка.
Катерина не договорила, прикусила губу.
У Любавы похолодело внутри. Она обернулась туда, где только что сидела Лада. Трава стояла ровно, нетронуто. Ни одного примятого стебелька.
– Но я… – голос её прервался. – Я же с ней говорила.
Катерина схватила её за руку, стиснула до боли.
– Ты про что, Любава? Никого здесь не было, я с того края поля всё видела. Ты сидела одна и с пустотой разговаривала. Я уж думала, тебе дурно от жары, побежала проверить.
Ветер качнул березу, и по земле побежали быстрые, беспокойные тени.
– Это была полудница! – выдохнула Катерина, и в голосе её проступил древний, суеверный страх. – Любава, ты на неё смотрела? Глаза у неё какие были?
– Тёмные, – машинально ответила Любава. – Усталые.
– Бабы говорят, в самую жару, когда солнце в зените, выходят в жито полудницы. Красивые, в белом, а глаза – темные, будто пустые. Увидят девку, что одна в поле засиделась, – заболтают до смерти. Или закружат, завертят, и не найдёт она дороги домой.
Любава посмотрела на поле. Рожь колыхалась под ветром – волнами, как вода. В этих волнах можно было вообразить что угодно: белый сарафан, бледную руку, остановившийся взгляд.
– Бабкины сказки, – сказала она не очень уверенно.
Солнце тем временем поднялось в самый зенит и будто остановилось, наливаясь жаром. Воздух задрожал над жнивьём, и даже кузнечики притихли, попрятались в тень под широкие листья лопухов. Девки одна за другой побросали косы, вытирая мокрые лица подолами, и потянулись к опушке, где густая тень от старых берёз и ракит обещала спасение от пекла.
– Переждём зной в тени, а то солнце нынче – зверь лютый. Идите скорее к нам! – крикнула раскрасневшаяся Марфа в сторону подружек.
Катерина подхватила Любаву под руку, увлекая с собой к остальным девушкам. Они уже расстилали под березами дерюжки, доставали узелки с хлебом и луком, передавали по кругу крынки с квасом и водой. Любава примостилась с краю, привалившись спиной к нагретому за день, но отдающему прохладой стволу.
– А я слышала, – заговорила тоненькая чернявая Дунька, развязывая узелок, – что полудницы эти – не сами по себе. Они у полевика под началом ходят.
– У полевика? – переспросила Дарёнка, разливая квас по глиняным кружкам.
– Ну да, – важно кивнула Дунька. – Полевик – он всему полю хозяин. Бабка моя сказывала: мужичок маленький, седой, в белой рубахе, а глаза, как у телёнка, добрые. Днём он по межам ходит, доглядывает, где колос пророс, где сорняк задушил. Кто его уважает – тому урожай родит, а кто ленится да межи топчет – того и наказать может: хлеб поглушит, либо скотину в поле запутает.
– А полудница? – не удержалась Любава, и голос её дрогнул. – Она чего хочет?
Наступила тишина. Девки перестали жевать, тревожно переглянулись. Дунька понизила голос до шёпота:
– У нас в соседней деревне, два года назад, девка одна, Матреной звали, пошла в поле в обед, заневестилась, жениха поджидала. А он не пришёл. Так и нашли её к вечеру – сидит в жите, нарядная, коса расплетена, а глаза открытые и не моргают. Живая, а будто не здесь.
– Перегрелась, – отрезала Катерина, но голос её дрогнул.
– Может, и перегрелась, – легко согласилась Дуня. – А может, и нет.
Наступила тишина, заполненная только стрекотом кузнечиков. Ветер прошёлся по верхушкам берёз, и листья зашептали тревожно, предостерегающе.
Любава прижала ладонь к груди, туда, где под сарафаном была утиная лапка. Она всё ещё чувствовала на своей коже тот взгляд – тёмный, усталый, но совсем не пустой.
– А может полудница не забрать, а предупредить? – спросила она вдруг, сама не зная зачем.
Девки уставились на неё с недоумением.
– Предупредить? – переспросила Дунька. – О чём?
Любава замялась, но Катерина вдруг сжала её руку повыше локтя, словно останавливая. Или ободряя?