Юлия Красинская – Крещённая ветром (страница 5)
Красота Горислава была грозной, как красота выкованного им же закалённого клинка.
Любава замерла с веником в руках, чувствуя, как земля под ногами стала зыбкой. Его взгляд скользнул по ней – быстрый, оценивающий, как тогда, через реку, и перешёл на отца. Не было ни поклона, ни приветствия.
– Степан, – голос кузнеца был низким, ровным, без деревенской певучести. Он не повышал тона, но каждое слово звучало отчеканенно и ясно. – Я говорил с Аксиньей. Знаю, что вы взяли время подумать.
Отец молча кивнул.
– Думать долго – делу вредить, – продолжил Горислав. Его взгляд снова вернулся к Любаве и теперь не отрывался. Она чувствовала его на своей коже, как прикосновение. – Дочь твоя – девица видная. Вся округа о её красоте говорит. Но в наше время девичья красота – палка о двух концах, Степан.
Горислав сделал паузу, его ледяной взгляд будто взвешивал не только их молчание, но и саму тяжесть того, что он собирался сказать дальше.
– Твоим долгам я могу положить конец. Это дело простое, – в голосе кузнеца появились стальные нотки. – Но есть ведь ещё долги другого рода – долги всей вашей деревни перед сильными мира сего. Хазарские сборщики к осени снова в наши края пожалуют. А у них, знаешь, аппетит особый: помимо пушнины и хлеба, любят они забирать и подоспевших за год юных девушек. И выбирают, ясное дело, не рябых да хромых, а первых красавиц. Чтобы ханам своим угодить.
Степан тяжело вздохнул. Мысль о том, что Любаву могут отдать в качестве выплаты врагам, он гнал от себя последние пару лет. Но девка расцветала, и отец уже неоднократно ловил на дочери недвусмысленные взгляды деревенского головы.
– Лично у меня с хазарами свои счёты, – продолжал Горислав уверенно. – И моя кузница, и мои руки им нужнее, чем десяток рабынь. Под моей защитой вам обоим ничего не грозит. Иди в мой дом хозяйкой, Любава.
Девушка почувствовала, как у неё похолодели не только руки, а всё внутри.
Горислав взял со стола подаренную им заколку, повертел её в пальцах, и добавил:
– Или предпочтёшь стать добычей для хищных чужеземцев?
Его острый взгляд пронзил и без того напуганную девушку.
– До Перунова дня – чуть меньше месяца. Этого хватит, чтобы всё справить. Отсюда возьмёшь только необходимое. У меня всё есть. А чего нет – то купим.
Он положил заколку обратно на стол. Звякнуло.
– На этом всё, – закончил Горислав и развернулся, чтобы уйти, но на пороге обернулся ещё раз. Его взгляд снова упал на Любаву, бледную, безмолвную.
– К реке по ночам больше не ходи. Простудишься.
И вышел. Стук копыт за окном вскоре затих.
Любава медленно опустилась на лавку. Её руки дрожали.
Он не спросил её. Не сказал ни одного ласкового слова. Он назначил день. Перунов день. Меньше месяца.
Степан сидел на лавке, не поднимая головы. Когда он наконец заговорил, голос был чужим, глухим, словно доносился со дна колодца.
– Прости меня, доченька. Я не смог стать для тебя стеной, как обещал твоей матери. Только плетнем оказался. Продувается насквозь.
– Батюшка, – тихо сказала Любава, – не кори себя. Гориславу любая стена по плечу. Он покорил огонь и металл. Что ему мы с тобой?
Отец медленно выпрямился, и в его глазах, помутневших от отчаяния, она увидела бездонную усталость.
– Какая же ты у меня красивая, дочь, – вдруг выдавил он, всё так же глядя в одну точку. – Вся в матушку! Только у неё взгляд был другой. Не девичий. Как будто она всегда чуть-чуть видела дальше, чем все. Слушала то, что другим не слышно, – он провёл рукой по лицу, смахнул невидимую слезу. – Ветер, бывало, подует, а она голову повернёт, будто окликнул её кто. А в поле она словно с полевиками общалась, всегда на покос несла пару яиц варёных на их долю. И на реку часто ночами ходила.
Он замолчал, и тишина снова сгустилась, но теперь она была иной – наполненной невысказанным. Любава ждала продолжения, объяснения. Но отец лишь тяжело вздохнул и закончил так, будто ставил точку на чём-то очень важном:
– И никогда ничего не боялась…
Он не стал пояснять, чего именно не боялась мать. Тихо поднялся. Перед тем как выйти во двор снова повернулся к Любаве. И посмотрел будто не на неё, а сквозь. Его взгляд стал остекленевшим, устремлённым куда-то в прошлое, которое вдруг встало здесь, в пыльном солнечном луче.
– Ты её дочь. Помни об этом.
Любава осталась одна. Её взгляд упал на серебряную заколку, брошенную Гориславом на стол. Она лежала, холодно сверкая. Волна отчаяния, острого и горького, подкатила к горлу. Она схватила подарок, на мгновение ощутив леденящую тяжесть металла, и со всей силы швырнула его в тёмный угол, за печь. Пусть провалится. Пусть сгинет.
Звякнув о кирпич, заколка отскочила и закатилась под старый сундук, стоявший в темном углу. Любава, вся дрожа, опустилась на лавку и закрыла лицо руками. Она ждала слёз, но их не было.
Тишину нарушал лишь далёкий, методичный стук топора отца со двора. И вдруг – резкий порыв ветра. Он ворвался в приоткрытое окно, взметнул золу на шестке, закрутил пыль в солнечном луче. И на миг этот шум показался Любаве не просто гулом, а сдавленным вздохом, полем тоски и гнева. Она вздрогнула и подняла голову.
Ветер стих так же внезапно, как и начался.
Из угла на девушку смотрел старый, материнский сундук. Он стоял там всю жизнь, сколько себя помнила Любава, и был частью избы, как печь или порог. В нём хранились, как она думала, старые вещи матери, память, которую больно тревожить. Отец закрыл его на следующий день после похорон, и ключ исчез. Она тогда была ребёнком и приняла это как часть ритуала прощания – ушедших не тревожат.
Но сейчас замок показался ей не хранителем покоя, а знаком тайны. Почему отец, который позволял ей трогать всё в доме, и бережно хранил даже её детские погремушки, наглухо запер то немногое, что осталось от матери?
Что могло быть в простых юбках и кофтах такого, что нельзя было показывать дочери? Или это было нельзя показывать ей, Любаве, потому что она – «её дочь»?
Любава медленно подошла к сундуку. Присела на корточки. Тяжесть замка была физически ощутима. Она протянула руку к холодному, шершавому металлу дужки. Едва пальцы коснулись металла, её будто ударило волной нечеловеческого холода. Такой стужи не бывает в избе в разгар лета. Холод был не мертвым, не тем, что от воды или зимнего ветра. Это был холод, который дышал. Который ждал этого прикосновения долгие годы.
Любава отдёрнула руку, но ощущение осталось – въелось в подушечки пальцев, поднялось по запястью к локтю. Замок снова казался просто старым, просто ржавым. Но она знала: он её коснулся раньше, чем она – его.
Заколка на крышке сверкнула, поймав луч солнца, и её отражение ударило Любаве в глаза словно укол. Она резко встала, отступив от сундука, как от живого.
Внешний мир вернулся тихим гулом окружающих звуков: стук топора со двора, пение птиц, мычание коров, настойчивый стук в дверь.
Любава вздрогнула, выныривая из оцепенения. Стук в дверь повторился. Дробный, быстрый, девичий.
– Любава! Ты дома? – донеслось из сеней. Голос Марфутки был тонкий, певучий.
– Входи! – выдохнула Любава, на ходу пряча серебряное украшение в складках понёвы.
Дверь отворилась. На пороге стояла Марфа, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы, с выбившейся из-под платка рыжей прядью.
– Ну, слава Велесу! Я уж думала, не случилось ли чего. Ты чего не отворяешь? Я стучусь, стучусь.
– Задумалась, – коротко ответила Любава. Голос прозвучал хрипло, в горле пересохло.
Любава помолчала, переводя дух.
– Я слышала, – тихо сказала она. – Про сватовство-то. Вся деревня гудит.
Марфа прикусила губу. Потом вдруг решительно шагнула к подруге, взяла за руку – тёплую, живую, не ту, ледяную, что только что касалась замка.
– А ну его, – горячо зашептала она. – Не думай ты об этом сейчас. Пойдём со мной.
– Куда?
– В поле. Наши все на покос ушли по утру. И тебе негоже одной в избе сидеть. Пойдём, Любавушка, – повторила подруга тише. – Там солнце, там ветер. Там хоть отведешь душу.
И Любава вдруг поняла, что ей невыносимо, до крика, до дрожи в коленях, хочется выйти из этой избы. Туда, где нет замков, нет серебра, нет ледяного взгляда кузнеца. Где просто трава, просто небо и можно хоть на миг притвориться, что жизнь всё ещё принадлежит тебе.
– Хорошо, – сказала она. – Подожди, переобуюсь.
Марфа просияла.
– Я косу захватила! Запасную. Ты не думай, мы тебя работать не неволим, просто посидишь, посмеёшься.
Она тараторила, помогая Любаве собраться, и в её голосе, в её суетливых, заботливых движениях было столько простого, человеческого тепла, что ледяная броня на душе Любавы наконец ослабла.
Уже в дверях Любава оглянулась.
Сундук стоял на своём месте, чёрный, молчаливый, замок висел на дужке тяжёлой каплей застывшего времени. Он не холодил воздух, не дышал. Просто ждал.
– Любава? – окликнула Марфа с порога.
– Иду.
Любава вышла, плотно притворив за собой дверь. И только на крыльце, под ярким, немилосердно жарким солнцем, позволила себе перевести дух.
Глава 6. «В поле»
Поле встретило их гудением. Гудели слепни, гудел разомлевший от зноя воздух, гудела сама земля под тысячью травинок, колосьев и спешащих куда-то жучков. Пахло нагретой полынью, мёдом из клеверных головок и прелью от недавно скошенных рядов.
Девки работали на дальнем клину, у самого оврага. Ещё издали Любава увидела пёстрые сарафаны, мелькающие среди высокой, по пояс, травы, услышала звон кос, пересыпанный смехом и короткими, хлёсткими окриками.