Юлия Красинская – Крещённая ветром (страница 4)
Яшка сморщился, будто от физической боли.
– Так это правда, значит? Горислав заслал к вам сваху?
– Похоже, что так, – Любава опустила глаза на свои босые ноги. Легче было смотреть туда, чем видеть отражение своего отчаяния в его глазах.
Он замолчал, сжав кулаки. Потом внезапно выпалил, глядя не на неё, а на реку:
– Нельзя, Любавка. Не ходи за него. В городе говорят, жена его первая не просто от тоски умерла. Он её будто в золотую клетку посадил. Платья парчовые покупал, украшения разные дарил. А она словно свеча без воздуха тлела. Песни забыла, на людей глядеть перестала. Словно не живая, а тень по городу бродила. А потом и вовсе потухла.
Шёпот его, полный суеверного, почти животного ужаса, ударил Любаву сильнее, чем все пророчества старухи. Это была не мистика, а страшная правда жизни. Внутри неё что-то дрогнуло, съёжилось. Но она тут же, почти силой загнала этот страх в самую глубь.
Говорят… Слыхал…
– А что я могу, Яша? – в её голосе прорвалась отчаянная горечь. – Долги. Отец сломлен. Сваха завтра придёт за ответом. У меня… у меня нет выбора.
– Есть! – вдруг почти крикнул он, перебивая её. В его глазах загорелся огонь. Он сделал два шага вперёд, сократив расстояние между ними. – Бежим!
Любава замерла, не веря своим ушам.
– Что?
– Бежим. За реку. В леса, а там – в другие земли. Я сильный, работу найду. Обеспечу. Не дам тебя в обиду, – он говорил быстро, горячо, и в его словах была вся безрассудная отвага юности, не ведающая истинной цены таким поступкам.
Любава смотрела на него – на этого простого, доброго парня, который вдруг предложил ей ветер вместо серебряных цепей. Не рассчитанную сделку, а безумный побег. В груди что-то дрогнуло – слабая, почти угасшая искра надежды. А что, если?
Но тут её взгляд упал на тёмную воду, на отражение первой звезды, дрожащее в глубине. И она вспомнила отца. Его сгорбленную спину у поленницы. Его дрожащие руки, собиравшие осколки. Его долги, которые после её побега обрушатся на него одного, как каменная глыба. Горислав не простит такого оскорбления. Нет. Она не могла. Это было бы не спасением, а предательством.
Она медленно покачала головой.
– Не могу я, Яшенька. Не могу я батюшку бросить. Он один. Да, и куда мы с тобой убежим? Горислав везде нас найдёт. У него сила, деньги. А у нас только ноги да страх.
Искра в глазах Яшки погасла. Он всё понимал. Он был дитя той же земли, того же уклада, где долг и родовая петля были крепче любой личной воли.
– Так что же делать-то? – простонал он, и в голосе его была уже не решимость, а отчаяние загнанного зверька.
Любава не ответила сразу. Она повернулась лицом к реке. Ветер, всё тот же безучастный, поднял с воды холодную сырость.
– Ничего не делать, – сказала она так тихо, что слова почти утонули в гуле реки. – Всё уже решено.
Она почувствовала, как внутри, под грудой страха и отчаяния, шевельнулось что-то твёрдое, колючее и несгибаемое. Как тот самый чернобыльник в её венке – горькая, жгучая трава, которую добавляют от сглаза.
– Благодарю тебя, что пришёл, Яша, – добавила она, отводя взгляд. – А теперь иди. Прошу тебя.
Он постоял ещё мгновение, потом кивнул и растворился в сгущающихся сумерках. Любава осталась одна. Но теперь одиночество её было иным. В нём появилась тихая решимость. Она посмотрела на тот берег, где когда-то стоял кузнец. Потом на воду, унёсшую её венок. И на тёмное небо, где зажигались новые звёзды. Тишина сомкнулась над ней.
Будто противясь возвращению в дом, ноги сами повели Любаву вдоль берега, к старой, склонившейся над водой иве. Под её раскидистыми ветвями был небольшой закут, скрытый от чужих глаз, где она в детстве любила бывать с матушкой.
Любава остановилась у самой кромки. Вода была чёрной и, казалось, тёплой, прогретой палящим дневным солнцем, но стоило опустить руку, чтобы понять, что это обман. Глубже, под тонкой плёнкой тепла, таился промозглый, костяной холод глубины. Она посмотрела на своё отражение, размытое течением, и не увидела в нём ни страха, ни решимости. Ничего.
И тогда, без мыслей, без чувств, её пальцы нашли завязки на груди. Потом – пояс. Тяжёлая, пропахшая дымом и пóтом понёва упала к её ногам. За ней – исподняя рубаха.
Не спеша, она переступила через упавшую на влажную землю одежду.
Ночной воздух обнял её кожу, заставив вздрогнуть, но не от стыда, его не было. Было лишь ощущение странной, первозданной правоты. Так делали её далёкие праматери, входя в священные воды для очищения, для просьбы к духам, для соединения со стихией. Любава не помнила этих обрядов, но её тело помнило. Кровь помнила.
Первый шаг в воду был шоком. Холод впился в ступни, щиколотки, икры, как тысячи острых игл. Она замерла, переводя дух. Потом сделала второй шаг. Вода достигла колен, и холод стал не болью, а ясностью. Каждая крупинка страха, обиды, горечи казалась теперь маленькой и незначительной в сравнении с этой величавой, всепоглощающей стужей.
Вскоре вода доходила ей уже до груди. Течение обняло её, пытаясь снести, но девушка устояла, упершись босыми ногами в илистое дно. Здесь, в полной темноте её наконец отпустило. Не мысли, а само тело. Любава зажмурилась, откинула голову назад, чувствуя, как тяжёлая коса тянет её вниз. Она доверилась своим инстинктам, памяти тела и спокойно погрузилась в воду с головой.
Мир звуков исчез, сменившись гулким, вселенским звоном в ушах. Холод схватил её за виски, сжал череп. Но она не боролась. Она отдавалась. Пусть вода заберёт остатки той, прежней Любавы. Пусть унесёт, как унесла её венок. На несколько секунд она стала частью реки, частью ночи, частью этой немой, древней силы.
Когда лёгкие заныли от нехватки воздуха, Любава оттолкнулась ото дна и вынырнула. Звуки вернулись – её собственное прерывистое дыхание, далёкий крик ночной птицы. Она вдохнула полной грудью, и воздух показался ей пьянящим, острым.
Любава вышла на берег. Тело горело изнутри, отвечая на внешний холод внутренним жаром. Она не торопилась одеваться. Стояла, глядя на реку, с которой только что соединилась в тихом обряде. Круги от её погружения давно разошлись, слившись с общим течением.
Медленно натянув на влажное тело рубаху, она ощутила, как грубая ткань прилипает к коже. Понёва показалась невероятно тяжёлой, как будто её отлили из свинца. С мокрой косы за ворот, по позвоночнику стекала ледяная вода, капая на землю у ног. Кап-кап-кап… как отсчёт времени. Пусть капает.
Любава повернулась и пошла к дому, не ощущая холода. Дорога вверх по склону казалась короче, чем всегда, будто ночь сама подталкивала её в спину.
В окне избы теплился огонёк – одинокий, тусклый, но не гаснущий. Отец ждал. Он сидел на лавке у потухшей печи. Его спина, обычно прямая, была сломлена безмолвной мукой. Услышав шаги, он не поднял головы, лишь плечи его слегка дрогнули.
Любава остановилась на пороге, оставляя на полу тёмные капли. Она не сказала ни слова. Не нужно было.
Молча подошла к отцу, и её мокрые, холодные руки мягко обвили его сухую, жилистую шею. Прижалась щекой к его колючей щетине. Он вздрогнул всем телом, замер, а потом его большие, грубые ладони медленно, нерешительно легли ей на спину, ощутив сквозь ткань ледяную влагу и дрожь. Они сидели так в полной тишине, в полутьме, пока капли с её косы не перестали падать на половицы.
За окном ночь перевалила за середину. Чёрные, густые сумерки уже отступали, уступая место предрассветному мерцанию утренней зари.
Глава 5. «Хозяин»
На следующее утро, когда Любава после завтрака механически мела пол в светлице, за окном раздался тяжёлый, мерный стук копыт и резкий, властный оклик, заставивший вздрогнуть даже спящего на полатях кота.
Отец, дремавший у печи, поднял голову, и в его глазах мелькнуло мгновенное понимание. Этого гостя сегодня не ждали. Но это был и самый важный гость в их доме.
Дверь, не дожидаясь приглашения, отворилась. В дверном проеме стояла фигура, закрывшая собой свет и, казалось, вытеснившая весь воздух из и без того небольшой избенки.
Кузнец был настолько высок, что ему пришлось слегка склонить голову, входя под притолоку. Поверх тонкой белой льняной рубахи с красно-чёрной вышивкой по вороту и обшлагам был накинут короткий, до бёдер, кафтан из тёмно-синего сукна, подбитый по краю тонким мехом куницы. Кафтан был перетянут широким кожаным поясом с массивной бронзовой пряжкой в виде сплетённых змей – работа его рук. На шее, поверх ворота, тускло поблёскивала серебряная гривна – знак не столько богатства, сколько положения.
Рукава кафтана были откинуты назад, и именно это открывало взгляду главное: его руки. Предплечья, обнажённые почти до локтей, были покрыты паутиной старых, белесых ожогов и шрамов, но не уродовавших, а гармонично вписавшихся в рельеф мощных мышц. Эти руки были не просто сильными. Они были инструментом и оружием, живым воплощением ремесла и власти хозяина.
Лицо его было ни добрым, ни злым. С резко очерченным, прямым лбом, тёмными, густыми бровями, под которыми глаза смотрели чёрным, пронзительным холодом. Нос с небольшой горбинкой, твёрдый, прямой рот, скрытый короткой, аккуратно подстриженной бородой цвета воронова крыла. Волосы, такие же чёрные, как борода, были зачёсаны назад и падали чуть ниже плеч, тяжелые и блестящие, с едва заметной волной. Когда он наклонял голову, пряди открывали высокие скулы.