Юлия Бекичева – Автобиография. Вместе с Нуреевым (страница 30)
Звонит Нуреев: «
По окончании этого бурлеска публика хлынула на улицу, чуть ли не дерясь за немногие стоявшие перед театром такси и суля водителям щедрые чаевые, если те соблаговолят доставить своих седоков в более цивилизованные места.
Я же пошел пешком, ориентируясь на Эмпайр Стейт Билдинг, но внезапно очутился на каком-то широком темном бульваре, в окружении местной фауны – по всей видимости, обитателей здешних, самовольно захваченных ветхих лачуг; все эти существа прыгали, ползали и ковыляли вокруг меня, дергая за штаны и требуя денег, часы или еще что-нибудь, причем все наглее и наглее. Я уже порядком струхнул, но тут, на мое счастье, проезжавшая полицейская машина подобрала меня и довезла до Таймс-сквера. Позвонив Рудольфу, я поблагодарил его за совет посмотреть такой очаровательный спектакль.
Месье Нуреев все критикует. Он любит классический или современный танец, а еще, как и все, народные танцы, прославляющие страны, где их исполняют, однако его строгие вкусы (почти всегда совпадающие с моими) часто диктуются возможностью выступить с такими номерами.
На следующий день после премьеры в Лондоне я был к нему приглашен и, придя утром, обнаружил его на полу ванной: он спал, свернувшись клубочком, закутанный в простыню и залитый ослепительно ярким светом встающего солнца. Вся эта сцена выглядела драматическим эпизодом какого-то фильма – такой мог бы поставить Пазолини. Мне казалось, будто я присутствую при рождении Люцифера, падшего ангела, написанного тенями и красками на кафельном полу. Потом была вилла в Ла Турби, над Монте-Карло, которую преданно и заботливо содержала в порядке его подруга Марика Безобразова. Это было красивое, добротное здание в вычурном стиле начала века. А роскошно отделанная парижская квартира Рудольфа на набережной между мостами Каррузель и Руаяль неизменно фигурировала на обложках глянцевых журналов по декоративному искусству. Плюс к этому: апартаменты в нью-йоркском Дакота-Билдинг, ферма в штате Вирджиния, дом на острове Сен-Бартелеми, где Нуреев почти не бывал, и наконец в последние годы его жизни, остров Ли Галли близ Неаполя, купленный у семейства Массини[113].
Продюсер Джейн Херманн приглашает нас на гастроли в нью-йоркскую Мет[114] – приглашает весь национальный «Балет Марселя» с его спектаклями, его звездами и несколькими артистами со стороны для украшения нашей программы. Я был просто счастлив: две недели в зале на пять тысяч мест – эта затея вовсе не казалась мне невыполнимой. Подписав контракт, я уже радостно предвкушал грядущий сезон, как вдруг Джейн Херманн с улыбкой объявила, что хотела бы пригласить Нуреева станцевать два-три раза Квазимодо в «Нотр-Дам де Пари», – это, мол, добавит блеска нашим выступлениям в Нью-Йорке. Она создала мне массу проблем: ведь все роли были уже распределены. Итак, для начала я отказал, потом долго колебался, не говоря ни «да» ни «нет» и наконец дрогнул и принял ее предложение.
Исполнительницу роли Эсмеральды Клер Мотт уже подтачивала ужасная болезнь, которая вскоре унесла ее; это именно она репетировала с Нуреевым роль Квазимодо в «Нотр-Дам де Пари». А он, вместо того чтобы попытаться выучить хореографию, расхаживал в своих сандалиях Scholl с толстыми резиновыми подошвами на босу ногу и думал совершенно о другом: по его мнению, самое важное в жизни – это подписывать контракты и ублажать себя, любимого; что же касается Квазимодо, он уж как-нибудь справится с ним, когда выйдет на сцену. Ясно, что такие репетиции проходили впустую и не внушали оптимизма. Я был просто в ужасе, а сам Рудольф безумно боялся, что не сможет больше танцевать и его отстранят от выступлений, если станет известно, что он «вступил в сделку с дьяволом»; поэтому он старался подгонять под свою мерку все трудности, которые считал непреодолимыми, пропуская или упрощая самые сложные вариации.
Итак, Рудольф танцевал Квазимодо. Он уже был болен. Но я-то этого не знал и безумно раздражался, видя, как он экономит силы, работая над ролью. Рудольф меня разочаровывал до такой степени, что я уже начинал себя спрашивать, не сказывается ли тут его презрение ко всем своим многочисленным партнерам по сцене; может быть, думал я, он просто меня провоцирует, чтобы в конечном счете проявить свою железную волю и доказать превосходство над остальными? Он был здесь, на сцене – и танцевал черт знает как, но все-таки он был здесь и считал это самым главным: публика приходила, чтобы наградить аплодисментами его дерзкий перформанс и посмотреть на своего идола – может быть в последний раз.
На самом деле ничего этого не было. Просто он чувствовал, что его оставляют силы, и впервые в жизни усомнился в себе. Но это я осознал много позже.
Рудольф у станка в углу сцены, за декорацией. Я: «Слушай, я счастлив, что ты танцуешь Квазимодо; я обожаю эту партию и надеюсь, что ты придашь ей новое звучание». Он, не глядя на меня: «Listen. I have nothing to do with your hunch-back. I am a classical dancer. «Swan Lake», «Gisele» and others are my repertory»[115].
И в самом деле, он репетировал очень мало, и его выход на сцену был непривычным и нелепым. Он носил свой горб так небрежно, что тот съезжал со спины и болтался где-то сбоку, под локтем. Макаровой, которая с ним танцевала, приходилось ждать своего партнера – он все время опаздывал – так иногда музыкальная запись идет вразнобой с изображением.
Весь этот спектакль напоминал старый фильм братьев Маркс – например «Ночь в опере», – и все-таки Рудольф еще раз произвел фурор перед пятью тысячами зрителей Метрополитен-опера.
«If darling Roland does not like me in Quasimodo, he can fuck himself. I will dance it in Paris with you. Douchka»[116]. Именно в таких выражениях Макарова – Эсмеральда Нуреева в Нью-Йорке – сообщила мне, что получила приглашение выступить в этой роли от «чудовища», в ту пору директора балетной труппы Опера-Гарнье, нашего национального театра[117]. Хорошенькое дело – принять решение о постановке балета, не спросив согласия автора, – ну так вот: автор был не согласен.
Итак, после заключительного спектакля «Собор Парижской Богоматери» в Метрополитен-опера, с участием двух составов знаменитых исполнителей, я оказался на ужине, организованном в особняке неукротимой и преданной Джейн Херманн, которая определяла политику Мет.
На вечере присутствовали самые прославленные театральные звезды, а в центре всего этого шумного нарядного сборища с царственным видом восседала «фараонша» – Марта Грэм[118]. Приветствия, реверансы, поцелуи рук, веселье, взрывы смеха, комплименты – либо громогласные, либо интимные, на ушко, – словом, в зале царила благожелательная атмосфера американского посольства, принимающего со всеми возможными почестями французскую балетную труппу, прибывшую из-за океана, чтобы познакомить зрителей с культурой нашей страны, нередко испытывающей влияние местной, с ее суровым очарованием, иногда слегка устаревшей, но чаще – авангардной.
В зале мирно журчали голоса, как вдруг это просторное помещение и прилегающие комнаты заполнил запах серы: появился монстр с бокалом в руке; его глаза горели диким огнем, из ноздрей шел дым, а рот – как у злой сестры в «Красавице и чудовище» мадам де Бомон в постановке Кокто – извергал лягушек: «I have heard mister Petittt that you don’t like me in your shit ballet. So mister Petittt I will tell you one thing, I don’t care a damn, I don’t care of your ballet, of any french vallet neither, I don’t care of shit french dancing, and anything coming from you and your french touch!»[119].
Слава богу, тут, как по волшебству, откуда-то возникла Зизи и встала между воюющими сторонами. Все замерли, воцарилась мертвая тишина. Зизи схватила меня за руку, и Джейн проводила нас до лестницы. На следующее утро я послал в дирекцию Гранд-опера заказное письмо с требованием исключить из репертуара все мои балеты. Я первый ощутил бы на себе последствия этого разрыва, но у меня не было иного способа избежать схватки, в которую «чудовищу» так хотелось меня вовлечь. Оскорбления из уст этого подонка были по-американски грязными, жестокими и незаслуженными, и хотя я искренне его любил, разрыв представлялся мне единственным выходом в данной ситуации. Притом что этот разрыв обещал быть долгим. Что ж, время залечит раны, нанесенные самолюбию.
Несколько месяцев спустя – «Канкан» в театре Минскофф на Бродвее[120].
В вечер генеральной репетиции швейцар сообщил мне, что Нуреев расположился с несколькими друзьями в пустом зале, где мы устраивали полный прогон еще не совсем готового спектакля с начала до конца, без перерыва. Я не стал предупреждать об этом Зизи, которая отдала массу сил этому мюзиклу, чтобы не причинять ей лишних волнений, и только попросил швейцара вежливо выпроводить незваных гостей из театра.
Сегодня, почти двадцать лет спустя, я спрашиваю себя, как я мог поддаться на уговоры одного известного хореографа подписать вместе с ним письмо, текст которого, по его уверениям, был готов к публикации в ближайшем номере газеты, – ему не хватало только моей подписи, которую я и поставил, после чего письмо было запечатано и отправлено. Не могу понять почему – несмотря на оскорбления и войну, объявленную мне Нуреевым, – я решился стать соавтором этого мерзкого, низкопробного послания, напечатанного в ежедневной газете, притом не какой-нибудь, а одной из центральных, послания с нападками на стиль руководства Нуреевым труппой Гранд-опера. Да, сегодня я горько сожалею об этом: уж коли я так враждебно относился к нему, не лучше ли было бы изобразить олимпийское спокойствие? Я отозвал свои балеты из Опера и пресекал все попытки моего близкого приятеля Игоря Эйснера, страстного балетомана, организовать встречу рассорившихся друзей. Честно говоря, я втайне ожидал любого знака со стороны самого «чудовища», чтобы заключить желаемое перемирие. Мне опротивели все эти дрязги, да и ему, вероятно, тоже. Так чего же мы ждали, когда достаточно было бы дружески похлопать друг друга по плечу и раз и навсегда признать, что у нас неодинаковые, но в чем-то очень схожие характеры. И вот наконец настал день, когда Рудольф позвонил и объявил, что придет ко мне на Университетскую улицу – повидаться. Я ответил: «Ты ведь знаешь, что я тебя люблю» и уже собрался повесить трубку, как он пробормотал сдавленным голосом, нерешительно (нужно же было побороть свое самолюбие): «I love you too»[121].