Юлия Бекичева – Автобиография. Вместе с Нуреевым (страница 29)
Нуреев танцует, подчеркивая языком жестов сверкание солнца, написанного Жоржем Де Кирико[96] и подключенного к электрической розетке. Это ослепительное желтое солнце, лежащее на полу, частично заслоняет собой другое – черное, оборотную сторону личности танцовщика, который выражает свои эмоции по ходу балета, как слепец, потерявший дорогу, мечущийся между светом и тьмой. Этот балет, наряду с «Потерянным раем», украсил собой вечерний репертуар Опера-Гарнье.
Как всегда неотразимый, наш Мистер Хайд ложится спать в три-четыре часа ночи, не раньше, а иногда и на рассвете, но что бы ни было, он первым является на утреннюю десятичасовую репетицию и не пропускает ни одного экзерсиса, вплоть до больших пируэтов, манежей и тур-ан-лэр[97] – единственный и неповторимый.
Рудольф: «
Нуреев and Friends[99].
Он – звезда, а вокруг – маленькая группа хороших танцовщиков, которая служит ему выгодным фоном, и все это подается в хореографической сюите, составленной из самых разных номеров, рассчитанных, однако, на громкий триумф. Нуреев, владевший самыми разнообразными качествами танцора, мима и героя, грациозно взлетающего в воздух, умел вызывать овации. В этом спектакле на просторной сцене было около дюжины исполнителей, он шел под простую фонограмму, предоставленную каким-то бескорыстным издателем. Парижский зал Дворца спорта, где проходило это действо, вмещал около четырех тысяч зрителей и в тот вечер он был набит под завязку.
Подведем итоги: спектакль не стоил нам ни гроша. Я-то полагал, что мой друг Нуреев организовывал эти вечера так, чтобы ему каждый раз доставался главный выигрыш. Но – вот сюрприз! – с удивлением узнал, что его гонорар, весьма и весьма скромный, не шел ни в какое сравнение с восторженной реакцией публики. «Я думаю, так оно лучше,
Глава пятая
Дворец спорта, Париж. 1970-е годы
Нуреев выходит со сцены вконец обессиленный. Луиджи Пиньотти, его постоянный массажист, в несколько секунд стягивает с него камзол, нательную майку и накидывает на плечи халат; Нуреев кутается в него, вытирает салфеткой потный лоб и ложится на массажный стол. Пиньотти готов заняться мускулатурой нашего чемпиона – хорошо бы ему раздобыть какой-нибудь волшебный эликсир, способный победить судороги и ломоту, вернуть гибкость и дать покой этому телу, позволить ему снова и снова взмывать в воздух и опьяняться этими головокружительными прыжками. Но перед тем как приступить к своему ежедневному ритуалу, Пиньотти должен обнажить ноги нашего идола, содрав с них десятки метров липкой ленты, стягивающей мышцы, – жертвы этого варварского обращения во имя пресловутых двухсот пятидесяти спектаклей в год, иными словами, около семисот пятидесяти часов на сцене плюс еще вдвое больше времени, посвященного тренировкам и репетициям.
Итак, синьор Пиньотти принимается за работу, бережно, аккуратно разматывая эти бесконечно длинные повязки, держащие в плену ноги артиста. Еще несколько секунд, и вот уже из-под них показываются спутанные вены, вздувшиеся так, что, кажется, вот-вот лопнут – страшноватое зрелище. Пиньотти, словно доктор Франкенштейн[101], наконец освобождает свое создание от панциря, который стягивал его тело, помогая преодолевать земное притяжение и буквально танцевать в воздухе. Правду сказать, Нуреев обращался со своим телом, как истинный тиран с рабом, принуждая его к самым тяжким, самым сложным и мучительным подвигам на сцене, а также и к самым низменным – плотским. Он хотел жить именно так, не упуская ничего – ни трудностей, коими была чревата его атлетическая работа, ни проблем с поддержанием своей славы и, уж конечно, не собираясь обуздывать свои сентиментальные, а, вернее, чувственные порывы; словом, героически нес весь этот неподъемный груз, чтобы его достояние – то есть он сам – не уподобилось бесплодной земле. Каждодневно расчищать ее, вспахивать, засеивать и собирать плоды своей работы – вот в чем заключалось его существование; нужно ли удивляться тому, что на сон оставалось очень мало времени.
«Правда искусства заключается в труде и в страдании» (так написано в словаре Petit Robert, в статье, анализирующей пьесу А. П. Чехова «Чайка»).
Рудольф, ты с гордостью говоришь о двухстах пятидесяти выступлениях в году, но как ты успеваешь держать в тонусе свое тело, свои мускулы, свой дух? Теперь у тебя часто какой-то отрешенный вид: кажется, будто в разгар танца ты забываешь о публике, а публика теряется, не зная, что и думать. Где он – их прежний идол? Именно в такой момент я и заговорил о сходстве между Рудольфом и китом, выставленным напоказ на площади Инвалидов[102]. Помню, как парижане толпами сбегались туда, спеша поглазеть на мертвого морского гиганта лишь затем, чтобы потом хвастать: «Я там был и я его видел!». Наступила опасная тишина, идол пришел в неистовство – мой месседж попал прямо в цель, – и зарычал, пытаясь опрокинуть на провокатора стол, за которым мы ужинали. К счастью, стол оказался достаточно массивным и не поддался его напору.
Я планировал ставить в Гранд-опера балет для Нуреева, навеянный «Призраком Оперы»[103] Гастона Леру, на музыку Марселя Ландовски[104]. И добился от исполнителя главной роли обещания посвятить мне для этого шесть недель – относительно малый срок, чтобы создать лично для Рудольфа его первую многоплановую роль; однако очень скоро шесть недель превратились в пять, потом в четыре и наконец в две – две недели до начала спектакля.
Я объявил импресарио этого ветрогона, что не умею ставить длинные балеты в столь короткие сроки, что подобный график – когда речь идет о таком артисте как Нуреев, – чистое издевательство, и что я, вероятно, спутал месяцы с неделями или днями; в результате моя «блуждающая звезда» села в самолет в каком-то далеком городе, где она блистала перед публикой, и явилась ко мне – на целый час.
–
Я не уступил, и мы снова оказались на разных планетах.
За танцовщиком скрывался человек – человек бескомпромиссный и бесхитростный, тонко чувствующий и щедрый, умевший скрывать свои эмоции, любящий красоту и вечно гнавшийся за недостижимым.
Однако на людях Нуреев был совсем иным. Упрямый как мул, грубый, как типичный панк, если не примитивнее, но зато отважный, как целый полк сенегальцев, благородный и неподдельный, как золотой луидор, скупой, как герой Мольера[106], остроумный, как типичный англичанин, верный, как Юнона, и изменчивый, как погода, обольстительный, как Пердикан[107] или, скорее, как Лоренцаччо, и наконец бесцеремонный и ограниченный, как герои Тарантино.
«Ты отдал “Юношу и Смерть” Мише, но я же станцевал это до него.
Сколько раз я спрашивал его, почему он не исполняет этот балет на своих нескончаемых гастролях (стол, четыре стула, кровать и петля на потолке – вот и вся декорация этого спектакля!). Может быть, он уже считал «Юношу» слишком трудным для себя?
Рудольфа нельзя было назвать скуповатым, – скорее, он был бережлив, ибо знал, что все доходы от его многочисленных контрактов, начиная с самых первых гонораров, перечисляются в фонд, носивший его имя и созданный с целью оказания помощи как артистической, так и социальной, неимущим молодым танцовщикам, с тем чтобы дать им возможность учиться настоящему балету, такому, который позволил бы в дальнейшем исполнять любые партии.
Рудольф страдает хореографической булимией; ему требуются все новые и новые постановки: он хочет доказать себе самому, что его мастерству нет пределов, что он может танцевать с большим пылом, размахом и вдохновением, чем собратся по искусству, завидующие его техническим и финансовым достижениям.
Лежу больной в Марселе и ничем не могу заниматься, кроме как смотреть на море, провожая взглядом корабли, уходящие на Корсику, в Алжир, в Тунис и в прочие далекие страны. Рудольф звонит мне из Лондона по пятницам вечером, пока я выздоравливаю: «
Ну, какой друг способен на большее?!
Глава шестая
Нью-Йорк
После успеха