18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юай Чоксахват – Чужая станция (страница 36)

18

– Да что такое? – воскликнула она с искренним и комическим удивлением. – Что тебе от меня нужно?

Алексей Александрович помолчал, потер лоб и глаза. Он понял, что вместо того, чтобы предостеречь жену от ошибки в глазах общества, он невольно волнуется о её совести и борется с какой-то воображаемой стеной.

– Я вот что хочу сказать, – продолжил он холодно и спокойно, – и прошу тебя выслушать меня. Я считаю ревность чувством оскорбительным и унизительным и никогда не позволю себе руководствоваться им. Но существуют определенные правила приличия, которые нельзя нарушать безнаказанно. Сегодня не только я заметил, но, судя по впечатлению, которое это произвело на окружающих, все заметили, что ты вела себя не совсем так, как следовало бы.

– Решительно ничего не понимаю, – пожала плечами Анна. "Ему все равно, – подумала она. – Но то, что заметили другие, его тревожит". – Ты нездоров, Алексей Александрович, – добавила она, встала и направилась к двери. Но он шагнул вперед, словно желая её остановить.

Его лицо было неприглядным и мрачным, каким Анна никогда его не видела. Она остановилась и, откинув голову набок, начала торопливо вытаскивать шпильки из волос.

– Ну-с, я слушаю, что дальше, – произнесла она спокойно и насмешливо. – И даже с интересом, потому что хотела бы понять, в чем дело.

Она говорила и удивлялась тому, насколько естественно-спокойным и уверенным был её тон, и тому, какие слова она выбирала.

Она говорила и удивлялась своему собственному тону – такому спокойному, уверенному, и тем словам, которые находила.

– Я не имею права лезть в дебри твоих чувств, да и не считаю это полезным, даже вредным, – начал Алексей Александрович. – Копаясь в себе, можно такого накопать, что лучше бы лежало себе тихо. Твои чувства – это твоя ответственность, но я обязан перед тобой, перед собой и… перед нашей семьей указать тебе на твои обязанности. Наша жизнь связана, и связана не просто так, а серьезно. Разорвать эту связь – это как совершить что-то ужасное, и за это придется дорого заплатить.

– Ничего не понимаю. Ох, Господи, как же мне спать хочется! – сказала она, торопливо ощупывая волосы в поисках выпавших заколок.

– Анна, прошу тебя, не говори так, – мягко сказал он. – Может, я и ошибаюсь, но поверь, я говорю это не только ради себя, но и ради тебя. Я твой муж, и я… ценю тебя.

На мгновение ее лицо помрачнело, насмешливая искра в глазах погасла, но слово "ценю" снова взбесило ее. "Ценю? – подумала она. – Да разве он может ценить? Если бы он не слышал, что так говорят, он бы и не произнес этого слова. Он даже не понимает, что это такое".

– Алексей Александрович, честно, я не понимаю, – сказала она. – Что именно тебя…

– Позволь мне договорить. Я ценю тебя. Но сейчас речь не обо мне, главное – наш сын и ты сама. Вполне возможно, повторяю, мои слова покажутся тебе лишними и неуместными, возможно, я просто заблуждаюсь. В таком случае, прошу прощения. Но если ты сама чувствуешь хоть малейшую причину для беспокойства, то я прошу тебя подумать и, если сердце подскажет, рассказать мне…

Алексей Александрович, сам того не замечая, говорил совсем не то, что планировал.

– Мне нечего сказать. Да и… – вдруг быстро сказала она, с трудом сдерживая улыбку, – правда, пора спать.

Алексей Александрович вздохнул и, ничего не сказав, пошел в спальню.

Когда она вошла, он уже лежал в постели. Губы его были плотно сжаты, и он не смотрел на нее. Анна легла на свою кровать и ждала, что он снова заговорит. Она и боялась этого, и хотела этого одновременно. Но он молчал. Она долго лежала неподвижно и забыла о нем. Она думала о другом, она видела его, и ее сердце наполнялось волнением и запретной радостью. Вдруг она услышала ровный и спокойный храп. В первую секунду Алексей Александрович будто испугался своего храпа и затих, но, переждав пару вздохов, храп возобновился с новой, спокойной уверенностью.

– Поздно, поздно, уже поздно, – прошептала она с улыбкой. Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, казалось, она видела даже в темноте.

X.

С того самого вечера для Игоря Петровича и его жены началась совсем иная жизнь. Внешне ничего не изменилось. Марина, как и прежде, посещала светские мероприятия, особенно часто бывала у своей подруги Вероники, и, как назло, везде пересекалась с Кириллом. Игорь Петрович, конечно, замечал это, но не знал, что предпринять. На все его попытки поговорить по душам она отвечала непроницаемой стеной какого-то нарочитого, даже вызывающего веселья. Внешне все оставалось как прежде, но их внутренние отношения словно надломились. Игорь Петрович, такой уверенный и влиятельный в своей работе, в этой ситуации чувствовал себя совершенно беспомощным. Как вол, покорно опустив голову, он ждал удара, который, как он чувствовал, уже занесен над ним. Каждый раз, когда он начинал думать об этом, он понимал, что нужно попытаться еще раз, что добротой, лаской, убеждением еще можно попытаться ее спасти, заставить одуматься, и каждый день он собирался с ней поговорить. Но каждый раз, когда он начинал говорить, он чувствовал, что тот дух неискренности и обмана, который, казалось, овладел ею, начинал овладевать и им самим, и он говорил совсем не то и совсем не тем тоном, каким хотел. Он говорил с ней невольно своим привычным тоном снисходительной иронии над тем, кто бы так говорил. А в этом тоне невозможно было сказать то, что действительно нужно было сказать.

XI.

То, что почти год для Кирилла было единственным желанием, затмившим все прежние цели и стремления; то, что для Марины было невозможной, пугающей и оттого еще более желанной мечтой о счастье, – это желание исполнилось. Бледный, с дрожащей челюстью, он стоял над ней и умолял ее успокоиться, сам не зная, как и чем ей помочь.

– Марина! Марина! – повторял он дрожащим голосом. – Марина, прошу тебя, ради всего святого…

Но чем громче он говорил, тем ниже она опускала свою когда-то гордую, веселую, а теперь сломленную голову, и она вся сгибалась и сползала с дивана, на котором сидела, на пол, к его ногам; она упала бы на ковер, если бы он не поддержал ее.

– Боже мой! Прости меня! – всхлипывая, говорила она, прижимая его руки к своей груди.

Она чувствовала себя такой виноватой и опозоренной, что ей оставалось только унижаться и просить прощения; а в жизни теперь, кроме него, у нее никого не было, так что она и к нему обращала свои мольбы. Она, глядя на него, физически ощущала свое унижение и больше не могла произнести ни слова. Он же чувствовал себя так, как, наверное, чувствует себя убийца, глядя на тело своей жертвы. Этим телом, лишенным жизни, была их любовь, первый, самый чистый период их отношений. Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, какой страшной ценой стыда было заплачено за это. Стыд перед собственной духовной наготой давил ее и передавался ему. Но, несмотря на весь ужас убийцы перед телом убитого, нужно резать его на куски, прятать следы, нужно пользоваться тем, что убийца приобрел своим злодеянием.

Она чувствовала себя такой виноватой, словно совершила преступление. Оставалось только просить прощения, унижаться. Сейчас, кроме него, у неё никого не было, и мольба о прощении была обращена только к нему. Смотря на него, она физически ощущала своё унижение и не могла больше ничего сказать. А он чувствовал себя убийцей, смотрящим на тело, которое сам лишил жизни. Этим телом, лишенным жизни, была их любовь, первый период их отношений. Воспоминания о том, какой ценой стыда заплачено за это, были ужасны и отвратительны. Стыд перед своей духовной наготой давил на неё и передавался ему. Но, несмотря на ужас убийцы перед телом убитого, нужно разрезать его на куски, спрятать, использовать то, что убийца получил от убийства.

И с озлоблением, почти со страстью, убийца бросается на это тело, тащит, режет его. Так и он покрывал поцелуями её лицо и плечи. Она держала его руку и не двигалась. Да, эти поцелуи — то, что куплено этим стыдом. Да, и эта рука, которая теперь всегда будет моей, — рука моего сообщника. Она подняла руку и поцеловала её. Он опустился на колени, хотел видеть её лицо, но она прятала его и молчала. Наконец, словно сделав над собой усилие, она поднялась и оттолкнула его. Лицо её было по-прежнему красиво, но от этого ещё более жалко.

— Всё кончено, — сказала она. — У меня ничего нет, кроме тебя. Помни это.

— Я не могу не помнить того, что стало моей жизнью. За минуту этого счастья...

— Какое счастье! — с отвращением и ужасом сказала она, и её ужас невольно передался ему. — Ради Бога, ни слова, ни слова больше.

Она быстро встала и отошла от него.

— Ни слова больше, — повторила она и с выражением холодного отчаяния, странным для него, рассталась с ним. Она чувствовала, что сейчас не может выразить словами то чувство стыда, радости и ужаса перед вступлением в новую жизнь, не хотела говорить об этом, опошлять это чувство неточными словами. Но и потом, и на следующий, и на третий день она не только не нашла слов, чтобы выразить всю сложность этих чувств, но и не находила мыслей, чтобы обдумать всё, что творилось в её душе.

Она говорила себе: "Нет, сейчас я не могу об этом думать; потом, когда я успокоюсь". Но это спокойствие для мыслей никак не наступало. Каждый раз, когда ей приходила мысль о том, что она сделала, что с ней будет и что она должна сделать, её охватывал ужас, и она отгоняла эти мысли.