Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 9)
— О!
— Вы не имеете на меня надежды, не даете нимало веры постоянству моего Амура… О небеса! Видите ли восточное оконце под крышей у святого Николая? Три полных дня кряду просидел я там и все глаза проглядел, любуясь прельстительным личиком вашим, когда вы сидели за пяльцами.
— Ну и незадачливый же вы, сударь! Не успеете рта открыть, как вас уж и поймали на пустословии: никогда не сиживала я с пяльцами насупротив святого Николая. Знаете присказку?
Ульрик Фредерик почтительно склонился перед Марией и отошел, не промолвив ни слова.
Она поглядела ему вслед, когда он ступал по полу. И впрямь хороша была у него походка! Ослепительно белые чулки сидели в обтяжку, ни складочки не было видно, ни морщинки. А уж как это красиво выглядело у щиколотки! А длинные узкие башмаки — залюбуешься! И как же завлекательно поглядеть на него! Прежде она никогда не замечала, что на лбу у него был маленький розовый рубец.
Украдкой она глянула на свои руки и чуть-чуть поморщилась: ей показалось, что пальцы коротковаты.
Наступила зима. Пришла суровая пора для лесных зверей и птиц полевых. Жалкое было рождество в обмазанных глиной стенах и за ребрами плашкоутов. Западное побережье сплошь было покрыто остатками погибших судов: валялись обледенелые корпуса, мачты, разбитые в щепы, сломанные лодки и мертвые корабли. Все это добро, нанесенное на берег, громоздилось кучей, каталось, терлось и ломалось, превращаясь в бесполезный хлам, смывалось, уплывало или засыпалось песком, ибо море не переставало бушевать, буря и убийственный холод не прекращались, так что добро не давалось людям в руки.
Метель сровняла небо с землей, валила с ног нищету, трепала лохмотья, врывалась в неплотно закрытые двери и в выбитые слуховые оконца, с великими мучениями протискивалась к достатку под двери и на чердаки, норовила забраться под меховые плащи. Нищие и бродяги замерзали под кровом канав и плотин, бедняки помирали от стужи на соломенной подстилке, да и скотине у богатых было немногим лучше.
Потом буря затихала и наступала трескучая морозная тишь. Суровые времена приспели странам и народам: зимняя расплата за летнюю дурь — шведская армия переправилась через датские воды.
Потом наступил мир. За ним и весна пришла, светлозеленая и погожая. Но в тот год зеландские парни на май не скакали верхом по городу: повсюду кишело шведскими солдатами. Был мир, но все равно чувствовались тяготы войны, и похоже было, что мир этот недолго проживет. Так и вышло.
Когда майская зелень потемнела и зачерствела, обожженная июльскими жарами, шведы двинулись на копенгагенские валы.
Во второе воскресенье августа, после поздней обедни нежданно распространился слух, что шведы высадились в Корсере.
На всех улицах сразу же стало людно. Народ шел спокойно и чинно, но говорили не переставая, говорили все зараз, и звуки голосов и шагов сливались в единый гул, мощный, смутный, жужжащий; ни на минуту не усиливаясь, ни на минуту не ослабевая, он не прерывался, а все длился, длился и длился, подавляя странной, тяжкой монотонностью.
Слух проник в церкви как раз в средине проповеди. Быстрым задыхающимся шепотом перескакивал он из нижнего ряда стульев к кому-то, сидевшему во втором, к троим в третьем, минуя одинокого старца в четвертом, к тем, что сидели в пятом, и все дальше и выше. Люди, сидевшие в средине, оборачивались и многозначительно кивали задним. На самом верху кое-кто встал и выжидающе смотрел на двери. Немного спустя не было уже ни одного лица, которое смотрело бы на проповедника. Все сидели, опустив голову, словно раздумывая над словами проповеди, а на самом деле шептались, порой умолкали, на миг прислушивались напряженно к пастору, как бы отгадывая, долго ли еще до конца, и опять перешептывались. Глухой гул толпы на улице был слышен все яснее, слушать его становилось все невыносимее. Прихожане начали тайком совать псалтыри в карманы.
«Аминь!»
Все лица обернулись к пастору. В начале молитвы все размышляли о том, знает ли что-нибудь пастор. Потом молились за царствующий дом, за государственный совет и рядовое дворянство, за всех, кто имел высокий чин или отправлял важную должность, и тут у многих показались слезы. А когда дошло до следующего стиха молитвы, то кое-кто и завсхлипывал, и сотни губ шептали тихо, но внятно:
— Смилуйся, господи, и отврати впредь от сих царств и народов войну и кровопролитие, язву моровую и кончину скоропостижную, голод и недород, грозу и бурю, потоп и пожар, яко же и мы восхвалим и восславим за милость отчую пресвятое имя господне.
Не успел окончиться псалом, как церковь опустела и в ней раздавались лишь звуки органа.
На следующий день народные толпы, которые вновь были на ногах, имели определенную цель, знали, куда им идти, ибо ночью шведский флот встал на якорь у Драгера. Однако в этот день люди волновались меньше уже потому, что всюду стало известно о выезде двух членов государственного совета на переговоры с врагом, и, как говорили, при таких широких полномочиях, что это непременно приведет к заключению мира. Но когда во вторник советники возвратились с известием, что мира не добиться, то наступила внезапная и резкая перемена.
Не стало больше степенно рассуждающих горожан, собиравшихся кучками и встревоженных великими и грозными вестями. Был сущий водоворот странных лиц и фигур, даже подобия которых не было видано в пределах городских стен, и были они совсем непохожи на тех, кто жил в спокойных, благорассудительных и чинных домах со всякого рода приметами немудреных повседневных ремесел.
Какая страстность в долгополых кафтанах и камзолах в обтяжку! Какой адский шум подняли, как раскричались эти почтенные уста! А эти руки в тесных рукавах — как властно они размахались! Никто не хочет быть один, никто не хочет сидеть дома — и вот стоят они посреди улицы в страхе и отчаянии, плачась и сетуя.
Взгляните на этого статного старца
Как неистово рычат они от бешенства, мня себя беспомощными — боже праведный! — какие моления, какие безумные молитвы!
Повозки останавливаются посреди улицы, прислуга бросает в подъездах и воротах корзины и ведра, там и сям кое-кто выходит из дому, расфрантившись и раскрасневшись. Озадаченные, они озираются, осматривают себя с головы до пят, снуют среди народа и усердно болтают, дабы отвлечь внимание от своего нарядного вида. О чем они думают? И откуда только берутся все эти голодраные пьянчужки? Ими кишмя кишит. Горланят и шатаются, ругаются и валятся, сидят на каменных ступенях лестниц, маются болезнями, заливаются хохотом, гоняются за бабенками и лезут в драку с мужчинами.
Это был первый страх, страх инстинктивный. К полудню он прошел. Людей позвали на валы. Работали там, как на празднике, — видели, как лопата углубляет рвы и повышает брустверы. Мимо прошли солдаты. Подмастерья, студенты и челядь, вооружившись тем, что под руку попало, стояли на карауле. Подкатили пушки. По валам проехал верхом король, и было известно, что он останется тут.
Дела пошли на лад, ладными стали и люди.
Днем позже, пополудни, был подожжен посад у Западных ворот. Пожарный чад повалил в город и взбудоражил народ, а когда в сумерках алое зарево осветило обветренные стены Богородицкой колокольни и заиграло на золотых шарах шпиля Петровского собора, то прокатился слух, что враг уже спускается с Вальбю, и тогда словно вздох испуга пронесся по всему городу; по всем улицам, переулкам и закоулочкам звучало испуганно и судорожно: «Шведы! Шведы!» Мальчишки метались по городу, выкрикивая это пронзительными голосами, люди кидались к дверям и боязливо устремляли взор на запад, лавки запирались, торговцы скобяным товаром торопливо собирали и уносили свою рухлядь, — люди добрые вели себя так, словно ожидали, что вражеское войско вот-вот хлынет в город.
Вдоль вала и в соседних улицах было черным-черно от народа, который глазел на огонь, но многие собрались и в таких местах, откуда пожара совсем не было видно: у потайного хода и у Водомета. Речи там велись разные: прежде всего, когда же шведы пойдут на приступ — нынешней ли ночью или же только завтра.
Герт Пюпер, красильник, живший у Водомета, полагал, что они сразу же двинутся, как только оправятся после марша. С чего бы им мешкать?
Исландский купец Эрик Лауритцен с Красильной улицы полагал, что будет предерзко брать приступом чужой город, когда хоть глаз выколи и не знаешь, где земля, а где вода.
— Вода! — сказал Герт Красильник. — Дай-то, боже, нам и вполовину так ведать наши воинские уряды, как швед их знает. И не говорите мио! У него везде лазутчики; там, где и не подумаешь, и то есть! Так-то-с! Что бургомистру, что совету об том доподлинно известно, потому как спозаранья капралы в жилые и нежилые места понаведались, ищучи изловить соглядатаев. Да поди-ка подстереги его! Швед, он провор, особливо по этой части, знает сию коммерцию. Сплутовать — это у него в крови Знаю их, на себе изведал. Уж лет десять тому, а я все еще ему не забыл и не забуду плутню эту самую… Индиго краска, изволите видеть, красит в черный цвет, красит и в кубовый, и в голубой, смотря какая протрава. В травлении, значит, вся суть да дело. Наладить красильный котел да варить — это тебе любой подмастерье сумеет, тут только и надобна, что сноровка, а вот травить, да чтобы по всем правилам, — это уже художество. Потравишь покрепче, ап и пережег пряжу или сукно или что там. И пошло ползти по ниточкам. А недотравишь, так краска нипочем не будет держаться, хоть ты самым раздорогим сандалом сандаль. Потому, изволите видеть, травление есть строжайший секрет-с, который никому не поверишь. Сыну — пожалуй, а подмастерьям — ни-ни! Н-е-е-ет!