Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 23)
Внезапно свет как бы поднялся с листьев и ветвей и припустился удирать от мрака, набрякшего влагой. Затихли кусты, замолк стук копыт; Мария ехала по просеке. По обе стороны тяжелой и темной крепостной стеной — лес. Над нею — грозное черное небо, по которому несутся косматые серо-бахромчатые тучи. Впереди — до жути иссиня-черная гладь Зунда, окаймленная туманом. Мария натянула поводья, и измученное животное послушно стало. Дав большого крюку, промчался мимо Ульрик Фредерик, потом круто повернул к Марии и вскоре остановился рядом с ней.
В тот же миг над Зундом грузной серой мокрой завесой навис и поволочился косой ливень. Ледяной влажный порыв бури прошумел над закачавшейся травой, просвистел в ушах и забушевал, как буруны, в далеких вершинах деревьев. Как из треснувшего мешка, забарабанив, посыпались огромные приплюснутые градины, жемчужными ожерельями ложились в складках одежды, брызгами вспыхивали и отскакивали от конских грив, и прыгали и катались в траве, словно высыпали из-под земли.
Укрываясь от града, они поехали под деревьями, выбрались к берегу залива и вскоре остановились у низких дверей шинка «Заходи-ка!»
Работник принял лошадей, а дылда кабатчик, кланяясь, отвел их в горницу, где, по его словам, уже был какой-то гость.
Это был Карла. И тотчас же он встал перед пришедшими и, низко поклонившись, назывался очистить комнату для высокородных господ, но Ульрик Фредерик милостиво велел ему остаться.
— Да чего уж там, оставайтесь! — сказал он. — И будете потешать нас, когда такая поганая, прости господи, погода. Надобно тебе знать, душа моя, — обратился он к Марии, — что сей невзрачный Карла есть достославный комедиант и кабацкий петрушка Даниэль Кнопф, изрядно намуштрованный в свободных искусствах, как-то: игра в зернь, фехтование, винопийство, машкерадное скоморошество и им подобные, а впрочем, почтенный и честный купец во славном граде Копенгагене.
Даниэль лишь краем уха слушал это похвальное слово — так он был поглощен созерцанием Марии Груббе и усилиями составить поизысканнее пожелание счастья. Но когда Ульрик Фредерик разбудил его, огрев по широкой спине, лицо Карлы вспыхнуло от обиды и стыда, и он гневно повернулся к Ульрику Фредерику и произнес с ледяной усмешкой:
— Мы ведь еще не напились, господин полковник.
Ульрик Фредерик расхохотался и, дав ему под бок тумака, заорал:
— Ах ты, шенапан треклятый! Дебошан ты анафемский! Да что же ты, чертов сын, опозорить меня, что ли, собрался, словно я тебе враль какой, у которого нет бумаги с печатью, чтобы подтвердить свои разглагольствования? Тьфу, пакость! К черту! Да ладно ли этак? Да не я ли раз двадцать сей благородной девице твою искусность нахваливал, так что она чаще частого изъявляла величайшее желание увидеть и услышать твои прославленные диковинные кунштюки! Могли бы вы, право, сударь, попредставлять нам слепого птицелова Корнилия с его пташками-свистуньями или изобразить фарсу о больном петушке и кудахчущей наседке.
Тут и Мария вставила слово, сказав с улыбкой, что все так и есть, как говорит полковник Гюльденлеве, что ей давным-давно не терпелось узнать, за какими же такими изысканными и особенными забавами молодые кавалеры коротают досуг в поганых кабаках да еще просиживают по полдня, а то и ночи напролет, и просила мастера Даниэля удовлетворить ее желанию и не заставлять себя упрашивать подолгу.
Даниэль изысканно раскланялся и ответил, что хотя его немудрые фарсы больше годятся к тому, чтобы предоставить захмелевшим кавалерам удобный случай погоготать и побуянить более обычного, нежели быть дивертисментом для столь благовоспитанной и знатной барышни, но он тем не менее сим же моментом начнет, дабы, ни-ни, не вздумали сказать, что вот, дескать, их милость, да еще такая раскрасавица, хоть раз ему приказали или просили о чем-нибудь, а он возьми да и оплошай, не исполни того приказа без промедления.
— Смотрите же! — произнес он совсем другим голосом и, брякнувшись на скамью, навалился на стол, широко расставив локти. — Ныне я есмь вся честная компания знатных приятелей и особо закадычных дружков вашего нареченного.
Он вынул из кармана горсть серебряных талеров, положил
— Черт меня забодай! — мямлил он и побрякивал деньгами, как будто это были кости. — Чтобы меня, сына и наследника его благородия Эрика Косе, да ни в грош не ставили! Ась? Ты что же, боров ты этакий, плутом меня ославить хочешь? Десятку я выкинул, прах меня побери, десятку, — аж забрякало! Не видишь, что ли, скот ты этакий? Не видишь, говорю, а? Не видишь, что ли, минога ты худоногая, а? Или прикажешь вспороть тебе мамон вот этим дырендалем, тогда Потроха твои, и печенки, и селезенки, всё небось живо увидят. Хочешь, а? Вспороть, а? Балбес ты безмозглый, придурок ты непотребный!
Даниэль вскочил, и лицо у него вытянулось.
— Стращаешь? Гра-а-азишь? — зашипел он с северосконским акцептом. — А знаешь ли, сопливец, кому гра-зишь-то? Расшиби меня гром, коли я тебя, сатанюку… Нет, нет! — произнес он своим обычным голосом. — Начать с такого будет, поди, немного того, чересчур увеселительно. Нет, вот как надобно!
И он сел и, упираясь ладонями в колени, широко расставил ноги, как бы вываливая брюхо. Напыжился и, надув щеки, спокойно и задумчиво, но слишком медленно засвистал песенку про господина Педера и Розочку. Потом остановился, помедлил, влюбленно закатил глаза и позвал томно и нежно:
— Поп-ка! По-почка!
Опять засвистал, но ему было трудно одновременно с этим сложить губы в льстивую улыбку.
— Куколка моя сахарная! — звал он. — Пряничек мой медовый! Поди ко мне, малюточка, глянь на меня! Винца полакать, кисанька? А? Винца полакать, сладенького винца из кружечки?
Опять изменив голос, он сгорбился на стуле и, подмигивая одним глазом, приглаживал скрюченными пальцами воображаемую окладистую бороду.
— Уж ты только останься, Карен! — умасливал он. — Уж ты только останься со мной, красавица! А я тебя не покину, а тебе и вовсе бросить меня не след. — И его голос хрипел от слез. — Нипочем и вовек не оставим мы друг друга, голубонька ты моя, лапушка! Ни за что на свете! Поместье и добро всякое, золото, честь и слава дворянская, порода дворянская и род мой древний — провались они! Это мне все трын-трава! Пропади они пропадом! Плевать я на них хотел! Барышни разные благородные да барыни — начхать на них, говорю, начхать! По мне, им до тебя далеко, как до звезды небесной, ишь ведь какая роскошная ты бабеночка! Что у них гербы, да печати, да герольдии всякие, так, стало быть, уж они и лучше тебя стали, что ль? И у тебя есть свой гербишко! Есть! Красная меточка на белом плечике, что тебе выжег каленым железом сам мастер Андерс. Вот это так печать! Начхал я на свой герб, только бы эту печаточку целовать. И поцелую, и поцелую! Вот во что я гербы-то ставлю, вот как-с! Ибо, спрашиваю, да сыщется ли во всем крае Зеландском такая баба, чтобы благородней и красивей тебя была? Есть, спрашиваю, иль нет? Нет, не сыщешь, днем с огнем не сыщешь, и похожего-то ничего не найдешь.
— Эт-то, эт-то… само собой… враки! — закричал он новым голосом, вскочил и размахался руками над столом. — Жена моя Ида… само собой… брехун ты полоротый! Вот так уж вышла статью, слышишь? Само собой, и ручки у ней, и ножки, и все такое, говорю тебе, прохвост ты облезлый!
Здесь Даниэль опять было хотел шлепнуться на стул, но в это время Ульрик Фредерик выхватил из-под него стул, Карла упал и покатился по полу.
Ульрик Фредерик хохотал как бешеный, а Мария подскочила и протянула обе руки, как бы собираясь помочь Даниэлю встать. Полулежа, полустоя на коленях, Карла схватил ее руку и смотрел на Марию таким благодарным и преданным взором, что она долго не могла о нем забыть.
Потом поехали домой, и никто из них и не подумал, что эта случайная встреча в шинке «Зайди-ка!» окажется куда значительнее, чем казалась теперь.
Государственное собрание, которое, как только кончили убирать урожай, открылось в Копенгагене, привлекло в город большое число поместных дворян. Все они стремились отстаивать свои права, да, кстати уж, и поразвлечься после летних трудов праведных. А к тому же, были по прочь пустить пыль в глаза копенгагенцам, которые после войны стали поговаривать изрядно громко, ослепив их пышностью и богатством, и напомянуть им, что между лучшими людьми отечества и подневольным сбродом все еще остается твердая и незыблемая грань, невзирая на королевские привилегии, невзирая на воинские доблести и победную славу горожан, невзирая на умножение дукатов в ларцах торгашей.
Разодетые дворяне с женами кишмя кишели на улицах, проходу не было от расфранченных лакеев и породистых коней в сбруе, изукрашенной серебром, и в пестрых попонах с гербами. И пошло по всем дворянским домам гощенье и потчеванье — до поздней ночи из освещенных хором на весь город звучали скрипки, возвещая дремлющим жителям, что лучшие люди отечества горячат благородную кровь, проходясь в стройном танце по паркетам и осушая прадедовские кубки с пенным вином.
Все это миновало Марию Груббе. Никто, никто не звал ее в гости, ибо, по-первых, считалось, что некоторые из Груббе, по причине связей своих с царствующим домом, держали больше сторону короля, нежели сторону дворянского сословия, а во-вторых, потому, что доброе старое дворянство открыто ненавидело довольно многочисленную высшую зпать, которая за последние десятилетия образовалась из побочных королевских детей и их близких родственников. Марию, таким образом, обходили по обеим причинам, а двор, который за все время государственного собрания жил очень замкнуто, ничем не мог возместить ей за чинимую обиду.