Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 22)
Но госпожа Ригитце знала, на чем строить свои планы. Ульрик Фредерик не только поверил ей свои думы, прося замолвить за него словечко перед Марией, но и уговорил ее разведать, будет ли на то милостивое соизволение королевы и короля. И тот и другая приняли это весьма благосклонно и изъявили свое одобрение — король, правда, после некоторого колебания.
Между королевой и фру Ригитце, ее верной наперсницей и весьма доверенной статс-дамой, эта партия была уже куда раньше обсуждена и решена, а короля, помимо резонов со стороны королевы, убедило, конечно, еще и то обстоятельство, что Мария числилась невестой богатой, у короля же с деньгами было чрезвычайно туго, и хотя Ульрик Фредерик и получил в лен Вордингборг, но при своем пристрастии к роскоши и расточительству он все время нуждался, а выручать его приходилось прежде всего королю, а не кому-либо другому.
Поскольку Мариина мать, фру Мария Юль, уже умерла, то Мария, выйди она замуж, получила бы материнское наследство, а отец ее, Эрик Груббе, владел в ту пору поместьями Тьеле, Винге, Гаммельгор, Битум, Триннеруп и Нэрбек, не считая мелких угодий окрест, так что после него ожидалось порядочное наследство, тем более что он слыл за рачительного хозяина, который на ветер гроша не выбросит.
Итак, все шло на лад, Ульрик Фредерик мог без опаски посвататься, и через педелю после Иванова дня их торжественно обручили.
Влюбился Ульрик Фредерик сильно, но не так бурно и тревожно, как тогда, когда его сердечной думой была София Урне. Эта любовь была мечтательная, нежно взволнованная, почти тоскливая, а не свежая, не жизнерадостная, не краснощекая.
Мария рассказала ему про свое безрадостное детство, и он любил мысленно рисовать себе ее детские страдания с тем же самым сострадательно-сладострастным чувством удовлетворения, какое пронизывает молодого инока, видящего в мечтах своих, как белотелая красавица мученица истекает кровью на острых зубьях пыточных колес. Потом наступило время, когда его терзали мрачные предчувствия, что ему не суждено будет удержать Марию за собой, что ранняя смерть вырвет ее у него из сомкнувшихся объятий, и тогда с отчаяния он готов был клясться самому себе страшными клятвами, что будет ее на руках носить и не то что зловонию — ветерку не даст на нее дунуть, будет радовать ей младую душу каждым золотым лучиком исполненного желания и ни за что не причинит ей горя, никогда, никогда.
Но бывало и так, что он ликовал и чуть ли не плясал от мысли, что вся эта дивная душа предана его власти, как душа покойника — господу богу; можно растоптать в прах, если захочешь, вознести, если захочешь, смирить, унизить, согнуть в дугу.
В том, что подобные мысли могли в нем пробуждаться, Мария была отчасти и сама виновата. Ибо ее любовь, если только она любила, была любовью натуры необычайно гордой и надменной. Было бы лишь неясной и лишь наполовину верной метафорой, если сказать, что ее любовь к покойному Ульрику Христиану была как озеро, исхлестанное, загнанное и взбаламученное бурей, а любовь ее к Ульрику Фредерику можно было сравнить с тем же озером в вечерний час, когда погода прояснилась: зеркально-чистым, студеным и прозрачным, когда ничто не шелохнется, — только в темных тростниках у самого берега лопаются пузырьки. И все же образ в одном смысле был бы схвачен, пожалуй, верно, — не только в том, что она была холодна и спокойна по отношению к Ульрику Фредерику, но еще больше в том, что все те пестрые, мельтешащие мечты и мысли о жизпи, которые повлекла за собой та первая страсть, поблекли и развеялись в бессильном затишье последнего чувства.
Конечно, она любила Ульрика Фредерика, по скорее не оттого ли, что он был волшебной палочкой, которая распахивала перед ней двери в жизнь, жизнь в роскоши, жизнь в величии? И не роскошь ли она, в сущности, и любила больше всего?
Порой могло показаться, что это не так. Когда она в сумерки сидела у него на коленях и, сама себе аккомпанируя, пела ему коротенькие французские арийки о Дафнисе и Амариллис, и нет-нет да и останавливалась и, беззаботно играя пальцами со струнами цитры, склонялась головой к нему на плечо, то находились у нее такие сладостные и согретые любовью слова для его приклоненного слуха, слаще которых никакая настоящая любовь не сыщет, а на глаза ей навертывались нежные слезинки — росинки, какие проступают только у тихой заботливой любви; и все-таки — не могло ли быть так, что она с тоски создала себе из воспоминаний о минувшем чувстве настроение, которое под мягким покровом сумрака, вскормленного воспаленной кровью и сладкими звуками, одуряло ее саму, а его делало счастливым? Была ли это лишь девичья застенчивость, которая среди бела дня заставляла ее скупиться на ласковые слова и противиться ласкам? Или то был всего лишь девичий страх — показаться девически слабой, — страх, который придавал ее взгляду насмешливость, а устам презрительность, когда, бывало, Ульрик Фредерик умолял поцеловать его или хотел любовными клятвами выманить у нее с языка то слово, которое так любят слышать все любовники? И отчего же это так получалось, что она очень часто, когда оставалась одна и фантазия ее уставала в тысячный раз живописать себе великолепие будущего, могла неподвижно глядеть перед собой вдаль таким безнадежным и потерянным взором и чувствовать себя такой бесконечно одинокой и покинутой?
В конце августа пополудни Ульрик Фредерик и Мария, как часто бывало и прежде, ехали верхом вдоль Зунда по песчаной дороге за Восточными воротами.
Воздух был освежен утренним ливнем, солнце над водой — как в зеркале, сизые грозовые тучи перекатывались уже вдалеке.
Быстро, насколько позволяла дорога, скакали они вперед, они и лакей в долгополом кармазинном кафтане. Ехали мимо садов, где зеленые яблоки просвечивали сквозь темную листву, мимо развешанных мрежей, где на нитях еще висели искрящиеся дождинки… Рыбачий домик короля с его красной черепитчатой крышей — мимо! — и галопом по двору клееварни, где дым, прямой как столб, стоял над трубой.
Они шутили и хохотали, улыбались и хохотали, и погоняли вперед и вперед.
У Гюлленлуннского трактира свернули и поехали лесом прямо к Оуэрдрупу, а оттуда размеренной рысцой затрусили по кустарнику к блестящей глади Оуэрдрупского озера.[30]
Большие развесистые буки отражались зелеными куполами в чистом озере, а сочная осока и бледно-розовая кашка образовали широкую и пеструю бахрому на меже, где откос, побуревший от жухлой листвы, сбегал прямо в воду. Высоко в воздухе, под нависшим пологом листвы, там, где полоска света пробилась к земле сквозь прохладный сумрак, в беззвучном танце резвились комары; на миг загорелась там багровая бабочка, потом выпорхнула на солнце и улетела за озеро, где, отливая голубоватой сталью, молниеносно сверкали над водою стрекозы, а щуки, гоняясь за добычей, чертили на поверхности проворно бегущие волнистые линии. С усадьбы за кустарником доносилось кудахтанье, а по другую сторону озера, под сводчатыми буками Дюрехаве, ворковали лесные горлинки.
Придержали коней и пустили их медленно шлепать по воде, чтобы ополоснуть бабки и дать напиться. Мария задержалась в воде несколько дольше, чем Ульрик Фредерик. Она опустила поводья, чтобы кобыла могла свободно нагнуть голову. В руке у Марии была длинная буковая ветка, которую она ощипывала листик по листику, роняя их в еле всплескивающуюся воду.
— Верно, гроза будет, — сказала она, внимательно следя за слабым дуновением ветра, от вихревого движения которого по озеру пошла рябь круглыми темными завитками.
— Тогда вернемся, — посоветовал Ульрик Фредерик.
— Ни за какие блага! — ответила она и припустила коня на берег. Шагом объехали они озеро и поехали по дороге в высокий бор.
— Хотелось бы мне знать… — сказала Мария, вновь ощутив у себя на щеках лесную свежесть и долго, глубокими вздохами, глотая прохладу, — хотелось бы мне знать…
Она не договорила и сияющими глазами смотрела вверх, на зеленую листву.
— Что же хотелось бы тебе знать, душа моя?
— Да вот, не могут ли от лесного воздуха и умные люди одуреть? Ах, сколько же раз я бегала по лесу в Линдуме и забиралась все дальше и дальше, в самую гущину и чащобу! Бывало, совсем ошалею от радости и пою во все горло. Иду-иду, цветы рву, сорву цветок да и кину. Пташки взлетят, а я им вдогонку ухаю, пока вдруг сразу ни с того ни с сего жуть возьмет, — вмиг и оробею. Ох, и стану тут такая несчастная, сердце щемит, не знаю куда деться. Ветка хрустнет — так и встрепенусь. Своего же голоса боялась, да, пожалуй, больше всего прочего. А с тобой такого не бывало?
И не успел Ульрик Фредерик ответить, как она запела, голося на весь лес:
А хлыст так и свистал, ударяя по лошади, а Мария хохотала, визжала от радости и мчалась во весь опор, что было у коня силы, неслась по узенькой лесной тропке, где ветки размахались и хлестали ее по голове, разгорелись глаза у нее, разрумянились щеки. Она не слышала, что кричал ей Ульрик Фредерик… Пощелкивал хлыст — и вперед, все вперед, опустив поводья… Хлопьями пена висела на вьющейся по ветру юбке, рыхлая земля градом взлетала по бокам у коня, а Мария смеялась и стегала хлыстом по высоким папоротникам.