18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ярослав Северцев – Ателье для Фамильяров Книга первая "Пушистый кутюр" (страница 2)

18

Виктория Арнольдовна поняла всё. Она читала в сомнительных журналах о случаях переселения душ, но всегда считала это глупой фантазией для праздных умов. Теперь же вся эта фантазия стала её суровой, леденящей реальностью. Она была мертва в своем мире и жива в этом — в теле нищей сироты Агафьи, обремененной долгами и одиночеством в России начала двадцатого века. Паника, огромная и темная, готовая была захлестнуть её разум, но многолетняя привычка бороться и управлять швейным производством заставила её сделать глубокий вдох и взять себя в руки. «Спокойно, Морозова, — сказала она себе. — Если ты выжила в бизнесе девяностых и одела Москву, ты не пропадешь и здесь».

Она повернулась, чтобы спросить старуху о долгах, но тут её взгляд упал на кучу грязной ветоши и обрезков старых газет, лежавшую в углу, прямо под её кроватью. Ветошь эта вдруг зашевелилась, зашуршала, и из неё с тяжелым, совершенно человеческим вздохом показалось существо, при виде которого Виктория Арнольдовна окончательно уверилась бы в своем безумии, если бы разум её не оставался столь ясным и холодным.

Это был мышь. Но то был не обычный серый грызун, каких травят мышьяком в амбарах. Этот мышь был размером с хорошего, упитанного уличного кота, круглый, как спелый арбуз, со щеками столь пухлыми, что они буквально лежали на его плечах. На нем не было обычной жесткой шерсти — всё его округлое тело покрывала бархатистая шкурка удивительного, нежно-кремового, марципанового цвета. Мышь этот вальяжно сел на попу, сложил маленькие розовые лапки на своем толстом пузике, критически осмотрел грязный подол Викиной ночной рубахи и недовольно зашевелил длинными белыми усами.

— Ну и ну… — раздался в тишине каморки густой, манерный и глубокий баритон, в котором слышалось то особенное, пресыщенное высокомерие, какое часто бывает свойственно людям высшего света, презирающим всё, что не удовлетворяет их изысканному вкусу. — Это, конечно, совершенное, абсолютное фиаско, дорогуша. Я, признаться, рассчитывал, что моя новая хозяйка, чья душа только что соизволила занять это бренное тело, будет принадлежать ну по меньшей мере великой княжне. Или, на худой конец, дочери богатого банкира с хорошим вкусом. А что я вижу? Холщовая рубаха сорок второго размера, запах вареного лука и каморка, в которой даже приличному молье умереть стыдно.

Виктория Арнольдовна замерла, не сводя глаз с этого кремового чудовища.

— Ты… что такое? — прошептала она, чувствуя, как абсурд происходящего достигает своей высшей точки.

— Какая дремучесть, боже мой! — мышь картинно взмахнул розовыми лапками и усердно пригладил шерстку на макушке. — Какое отсутствие элементарного светского образования! Я — Марципан. Твой фамильяр, твоё второе «я», отражение твоей изысканной, но глубоко травмированной падением в лифте души. Я твой единственный шанс не погибнуть в этой модной бездне. Я, между прочим, обладаю абсолютным чувством прекрасного, а этот твой серый цвет лица… Нам срочно нужно менять рацион и подбирать правильные румяна, дорогуша!

Старуха у печи ничего этого не слышала и не видела — она продолжала выть и причитать, утирая нос фартуком, ибо фамильяры, как знала теперь Виктория из глубин памяти покойной Агафьи, открывались во всей своей разумности лишь собственным хозяевам. Виктория посмотрела на этого толстого, самовлюбленного грызуна, который только что появился на свет, но уже критиковал её внешний вид, и внезапно поймала себя на мысли, что страх уходит. На её бледных губах появилась тихая, торжествующая улыбка. В этом чужом, грязном и архаичном мире она больше не была одна.

Глава II. Диалектика пушистой души

Когда баба Марфа — так звали эту сморщенную старуху, чье присутствие в каморке сделалось для Виктории Арнольдовны первым и самым тягостным овеществлением её новой, убогой реальности — наконец утомилась своими простонародными причитаниями и, сотворив еще один истовый крест на лампионовый угол, ушла к себе за перегородку, в комнате воцарилась та особенная, звенящая ночная тишина, какая бывает только в деревянных деревенских домах перед весенней оттепелью. Сквозь неплотно притворенные ставни доносился лишь однообразный, усыпляющий шум раскисшего Охтинского тракта, где изредка, точно во сне, вскрикивал запоздалый ямщик или тяжело ухала под копытом серая мартовская жижа.

Виктория Арнольдовна сидела на краю узкой, скрипучей кушетки, поджав под себя худые, озябшие ноги в грубой холщовой рубахе, и с тем особенным, сосредоточенным вниманием, какое человек искусства обращает на предмет совершенно новый и непонятный, разглядывала своего неожиданного сожителя.

Марципан же, нимало не смущаясь этим пристальным взглядом, который у любой обыкновенной мыши вызвал бы непременный ужас и желание немедленно скрыться в подполье, с величайшим удобством расположился на куче старых, пожелтевших ведомостей покойного Агафьиного батюшки. Он сидел, выставив вперед свое круглое, кремовое, лоснящееся пузико, и с чрезвычайно серьезным видом, какой часто можно встретить у столичных стряпчих или пресыщенных театральных критиков, разглаживал лапкой свои длинные, тонкие вибриссы, то и дело поглядывая на хозяйку своими маленькими, блестящими, как бусины, глазками.

В эту минуту в душе Виктории Арнольдовны происходила та сложная и мучительная борьба чувств, которую классик бы всегда назвал движением человеческого духа. С одной стороны, всё её прежнее, прагматичное и основанное на строгих законах физики образование девятнадцатого и двадцатого веков бунтовало против очевидности: разумная, мыслящая и, более того, изъясняющаяся на чистейшем великосветском наречии мышь величиной с кота казалась плодом воспаленного воображения, галлюцинацией, вызванной страшным ударом кабины подъемника. Но с другой стороны — и это было то самое чувство, которое всегда побеждает в людях сильных и деятельных, — она ясно сознавала, что это существо не просто реально, но что оно связано с ней невидимой, глубокой нитью, составляя как бы неотъемлемую, прежде скрытую часть её собственного существа. Она смотрела на Марципана и видела в нем, точно в кривом зеркале, все свои собственные слабости: свое тщеславие, свою привычку судить людей по внешнему лоску, свое высокомерие и, главное, ту вечную, неутолимую жажду изящества, которая когда-то заставила её бросить всё и посвятить жизнь созданию одежды.

— Итак, дорогуша, — прервал тишину Марципан, и его густой, бархатный баритон прозвучал в сырой избе столь странно и неуместно, словно в крестьянской избе заиграли на клавесине Моцарта, — мы, кажется, пришли к молчаливому соглашению относительно моего присутствия. Это похвально. Разум — это первое, что отличает мыслящую субстанцию от той толпы, которая сейчас дрыхнет по охтинским флигелям. Но скажи мне, ради всего святого, неужели в твоем прежнем, столь восхваляемом тобой мире, где люди летают по воздуху в железных коробках и разговаривают через стекло, совершенно не было понятия о фамильярах?

Виктория Арнольдовна вздохнула, поправив тяжелую русую косу, которая непривычно давила ей на шею.

— Не было, Марципан. В моем мире душа человека оставалась невидимой. Каждый носил её внутри себя, и часто случалось так, что человек с душой прекрасной и нежной казался окружающим уродом, а подлинный внутренний монстр мог прятаться за лицом ангела. Мы судили друг о друге только по делам… ну и по одежде, разумеется.

Марципан картинно всплеснул маленькими розовыми лапками и даже перевалился от возмущения на другой бок, отчего его круглое марципановое тело издало легкий, сытый шлепок о бумагу.

— О, какое варварство! Какое страшное, механическое ослепление! Носить душу внутри и не иметь возможности продемонстрировать её обществу в виде безупречного пушистого компаньона! — мышь брезгливо фыркнул и прилизал шерстку на пухлой щеке. — Здесь, в нашей любезной империи, всё устроено куда более логично и, я бы сказал, более драматично. Фамильяр — это и есть человек, его глубинная, сокровенная суть, вывернутая наружу высшей магической силой в момент рождения. По виду зверя здесь сразу видно, с кем ты имеешь дело: у подлеца и скряги Прохора Саввича, который придет завтра пить твою кровь за сорок рублей, душа — это жирный, вечно испуганный серый суслик, который только и умеет, что прятать краденый сахар за щеки. У купчихи Полуэктовой — капризная, тщеславная лисица, которая мечтает лишь о том, чтобы её чесали за ушком и возили в золоченой карете. Мы — отражение вас, людишек!

— Если ты — отражение моей души, — Виктория Арнольдовна грустно улыбнулась, оглядывая каморку, — то почему ты явился мне в образе толстой, прожорливой мыши с повадками французского парикмахера? Я всегда считала себя человеком широкого размаха, сильной женщиной, способной управлять огромным производством. Мне бы больше подошел лев, ну или хотя бы породистый дог.

Марципан оскорбленно выпрямился, выпятил свое круглое пузико так сильно, что едва не потерял равновесие, и посмотрел на Вику со смесью глубокой жалости и артистического превосходства.

— О, как ты заблуждаешься, дорогуша! Лев? Дог? Какая банальность, какой пошлый, провинциальный пафос! Лев — это для генералов, у которых в голове вместо мыслей строевой устав и медали. А ты? Ты — кутюрье. Твоя магия — это магия мелких, ювелирных деталей, точности шва, изящества кроя и вечного, неистребимого желания копаться в тряпках, выискивая среди хлама истинную красоту. Мышь — это идеальный архитектор текстиля! Мы пролезаем в любые щели, мы видим то, чего не замечают ваши огромные, ленивые глаза. А то, что я пухлый и предпочитаю кремовый оттенок… Что ж, это говорит лишь о том, что твоя душа, иссушенная московскими стрессами и диетами на сельдерее, истосковалась по настоящему, сладкому, буржуазному уюту! Я — твой манифест комфорта и высокой эстетики, дорогуша!