Ярослав Северцев – Ателье для Фамильяров Книга первая "Пушистый кутюр" (страница 1)
Ярослав Северцев
Ателье для Фамильяров Книга первая "Пушистый кутюр"
Глава I. Зеркала и бездна
В ту самую минуту, когда зеркальные, до зеркального же блеска отполированные двери этого нового, лишенного всякого человеческого тепла и скроенного по последней заграничной моде подъемника плавно, с едва слышным электрическим жужжанием сомкнулись, отсекая Викторию Арнольдовну от суетливого, тщеславного и в сущности своей глубоко бессмысленного шума её собственного швейного заведения, она испытала то особенное, хорошо знакомое всем усердным, одиноким и уставшим от собственного успеха людям чувство мимолетного удовлетворения, которое, однако, всегда смешивалось в её чуткой душе с тайной, необъяснимой тревогой о будущем. Лидочка, её личная ассистентка, чье миловидное, но глуповатое и плоское лицо еще мгновение назад выражало крайнюю степень того девического, рабского почтения, какое обычно питают мелкие служащие к своим благодетелям, что-то тонко, пронзительно и совершенно некстати закричала сквозь закрывавшийся проем о новых поставках искусственного китайского меха, —
Кабина подъемника, мерно подрагивая, скользила вниз, мимо залитых электрическим светом этажей огромного офиса на Новой Риге, а в голове Виктории Арнольдовны, помимо её воли, одна за другой сменялись мысли о ценности всего того, чему она посвятила последние двадцать лет своей земной жизни. Она вспоминала утренний разговор с поставщиками, их лживые, заискивающие улыбки, вспоминала капризных поп-див, требовавших перешивать готовые платья прямо на них за пять минут до выхода на сцену, и во всей этой бесконечной веренице лиц ей не находилось ни одного живого, искреннего человеческого чувства, ни одного взгляда, который не был бы продиктован корыстью или суетным желанием казаться больше, чем они есть на самом деле. «Для чего всё это? — спрашивала она себя, и это был тот самый вопрос, который всегда пугал её своей простотой и неразрешимостью. — Зачем я бегу по этому замкнутому кругу, ублажая чужое тщеславие, если моя собственная душа остается такой же пустой и холодной, как это зеркальное пространство?»
Вдруг страшный, неестественный и резкий металлический звук, напоминавший не то треск лопнувшей каретной оси на мостовой, не то глухой подземный удар, заставил её вздрогнуть и ухватиться руками за холодный никелированный поручень. В ту же секунду где-то над головой раздался протяжный, вибрирующий скрежет — то был звук рвущегося стального троса, который лопнул с такой чудовищной силой, словно переломилась гигантская струна виолончели. Пол подъемника ушел из-под ног Виктории Арнольдовны с той стремительной, захватывающей дух быстротой, с какой уходит всякая земная почва из-под ног человека, внезапно осознавшего всю бездну своего ничтожества перед лицом грозной и неотвратимой погибели. Свет внутри кабины мгновенно погас, погружая всё во тьму, и в эти несколько бесконечных, страшных секунд, пока кабина летела в черную, глухую шахту, Виктория Арнольдовна испытала странное, двойственное чувство: её охватил дикий, животный ужас перед физическим уничтожением, но вместе с тем в её груди, вытесняя этот страх, родилось удивительное, почти восторженное облегчение. В это мгновение падения она не думала ни о модных показах, ни о недописанных контрактах, ни о Париже; всё её прошлое бытие показалось ей теперь мелкой, ненужной и дурно сыгранной пьесой, от участия в которой её наконец-то освобождала высшая, непреклонная воля. Она закрыла глаза и внутренне приготовилась к удару, который должен был положить предел её земным страданиям.
Когда же она снова открыла глаза, очнувшись от этого глубокого, похожего на смерть забытья, её первым чувством было не удивление как от страха, а скорее то умиротворенное, тихое недоумение, которое испытывает маленький ребенок, пробудившийся после долгой болезни в незнакомом, но теплом доме. Она ожидала увидеть белизну больничного потолка, услышать мерный, механический писк приборов реанимации и почувствовать резкий запах нашатырного спирта, но вместо этого её ноздри атаковал плотный, удушливый и тяжелый аромат, состоявший из запахов дешевого парафина, прелого сена и вареного лука. Виктория Арнольдовна попыталась пошевелиться, но тело её отозвалось тупой, ломящей болью в затылке, а руки наткнулись на грубое, колючее холщовое одеяло, под которым лежала жесткая соломенная перина. Над ней, вместо ровного пластика современной архитектуры, чернели толстые деревянные бревна старого потолка, между которыми торчали серые косматые клочья сухой пакли.
— Очухалась! Батюшки мои, очухалась девка-то! — раздался над самым её ухом дребезжащий, плаксивый старушечий голос, в котором слышалась та особенная, простонародная жалость, какая всегда трогает сердца людей высшего сословия. — А ведь сказывали — всё, к покойной матушке на погост приберется сиротинушка. Ан нет, задышала, милостивец Господь уберег!
Виктория Арнольдовна резко повернула голову, отчего боль в затылке отозвалась с новой силой, и увидела бледное, сморщенное, как печеное яблоко, лицо старой женщины в темном повойнике и засаленном сером платке. Старуха эта, непрестанно шепча молитвы, истово крестилась трехпалым крестом на угол комнаты, где в полумраке, перед потемневшей от времени и копоти иконой, тускло и ровно мерцала красная лампада. Под иконой стоял колченогий деревянный стол, на котором возвышался пузатый медный самовар, покрытый зеленоватым налетом сырости, и лежала сиротливая кучка сухих сушек.
«Где я? Что это за декорации? — в панике подумала Виктория Арнольдовна, пытаясь отыскать глазами свой телефон или хотя бы сумочку. — Меня привезли в какую-то глухую деревню? Это частная клиника для любителей старины?» Она попыталась заговорить, чтобы потребовать объяснений от этой странной женщины, но из её горла вырвался лишь хриплый, непривычно тонкий и слабый девичий звук, совершенно не похожий на её собственный, всегда уверенный и командный альт.
— Где мой телефон? — с трудом выговорила она, силясь придать своему новому лицу выражение прежней строгости. — Принесите мне… воды. И позовите врача.
Старуха медленно опустила руку, которой крестилась, и с выражением глубочайшего испуга вытаращила свои слезящиеся глаза на лежащую девушку.
— Свят-свят-свят… — запричитала она, отступая к печи и хватаясь за край фартука. — Совсем умом повредилась от горя-то болезная! Какой такой лифон? Какой рач? Да где ж мы тебе, Агашенька, дохтура-то возьмем, коли у нас в пригороде один только лекарь Михей на три версты кругом, да и тот с утра пьян со слесарями? И матушка твоя, Пульхерия Ивановна, три дня как преставилась, упокой Господь её душеньку, а ты как у гроба-то упала без чувств, так двое суток пластом и лежала… Одна ты осталась, сирота, а тут еще Прохор Саввич за недоимками придет… Тронулась, точно тронулась умом девка!
Виктория Арнольдовна, не слушая причитаний старухи, с трудом спустила ноги с кровати. Они показались ей непривычно длинными, худыми и слабыми; они мгновенно запутались в широком подоле убогой холщовой рубахи, которая нещадно колола её нежную кожу. Кое-как удержав равновесие на колеблющемся полу, она направилась к небольшому, мутному зеркалу в треснувшей деревянной рамке, висевшему у запыленного окна.
То, что она увидела в этом неровном, покрытом темной патиной стекле, заставило её сердце остановиться от дикого, леденящего кровь ужаса.
Из зеркала на неё смотрела совершенно чужая, незнакомая девица лет девятнадцати или двадцати. Лицо её было бледным, как сметана, с огромными, испуганными серыми глазами, тонкими ключицами, которые торчали из-под ворота рубахи, и длинной, растрепанной русой косой, толщиной в хорошую армейскую веревку. На этом лице не было ни малейшего следа косметики, ни капли той изысканной ухоженности, которую Виктория Арнольдовна поддерживала в себе годами. Это было лицо нищей, изнуренной горем и плохой едой провинциальной сироты. Виктория подняла свои новые руки — пальцы были тонкими, но кожа на ладонях огрубела, а на указательном пальце темнела застарелая мозоль от простой швейной иглы.
«Это не я… Это сон. Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», — твердила она про себя, прикасаясь чужими пальцами к своим новым, холодным щекам. Она взглянула в окно, за которым расстилался пейзаж, лишенный всяких признаков цивилизации: широкая, раскисшая от весенней распутицы улица Охты, деревянные избы с резными наличниками, кареты и телеги, утопающие по ступицы в грязной жиже. Мужик в рваном тулупе яростно стегал худую лошадь, и ругань его долетала сквозь щели в окнах.