реклама
Бургер менюБургер меню

Ярослав Разумовский – Чаромут (страница 3)

18

– Чада мои возлюбленные! – голос его, обычно хриплый, сейчас звенел металлической, пронзительной силой, заглушая всхлипы. – Взгляните на тьму, что облегла сердца ваши! Не урожай ли тощал, не хворал ли скот? Не дитятко ли ваше, не овечка ли белая из стада пропадала?! Он сделал паузу, дав вопросам врезаться в сознание. – Сие есть знамение! Гнев Господен на земли сей! И гневается Он, ибо допустили вы дочерь тьмы, пособницу навейскую, в среду свою! Допустили и потворствовали!

Толпа зарокотала. В рыданиях вдовьей половины прорвалась нотка отчаяния, а в рядах верующих прокатился одобрительный, зловещий гул. Факелы, будто в ответ, полыхнули ярче, осветив на миг полные безжалостной уверенности лица стражей в черно-алых рясах. Они не сводили глаз с толпы, выискивая тех, чьё рвение остыло.

– Вижу, что средь нас ныне лик новый затесался, – голос отца Елифана, влажный и цепкий, как болотная тина, обвёл толпу и остановился на Богдане. Два факельных отблеска, словно живые, запрыгали в его глубоко посаженных глазах. – Не скрывайся во мгле, путник. Явись. Поведай люду Залесскому, кто таков и с каким словом в обитель нашу пожаловал?

Толпа, будто по незримому мановению, расступилась, образовав вокруг Богдана круг пустоты и пристальных взглядов. Он почувствовал, как под этим взвешенным молчанием сжимается воздух, становится гуще и тяжелее. Но отступать было поздно. Собрав всю свою юношескую гордыню в кулак, Богдан сделал два чётких шага вперёд. Сапог его глухо стукнул о насквозь пропитанный сыростью пень, что валялся у края толпы. Он поставил на него ногу, упёр руки в боки, чувствуя под ладонью твёрдую рукоять отцовского меча. Чаромут, не отходя ни на шаг, замер у его левой ноги, зелёный взгляд прикован к фигурам у храма.

– Я – Богдан! – голос его прозвучал громче, чем он ожидал, разрезая ночную тишь. – Сын Игната, из села Заречья что на Синем Яру. Откликнулся на клич светлого князя нашего, Мстислава Сурового! Иду следом за похитителем, дабы вернуть честь его дому и сноху княжую, Мирославу, живой и невредимой!

На лице отца Елифана, будто тень от проплывшей тучи, пробежала чуть заметная, кривая ухмылка. Он медленно кивнул, и его седая борода колыхнулась, словно клубок седых змей.

– Что ж… Вижу, юноша, путь твой отмечен ревностью праведной, – закатил он глаза к тёмному небу, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. – И пламени Господню, пожирающему скверну, по нраву рвение твоё. – Взгляд его, холодный и оценивающий, скользнул по Богдану с головы до ног, задержавшись на мече. – Заходи ко мне, по окончании проповеди с паствой. Беседу иметь будем. Думается, есть нам… о чём потолковать.

Не было в этих словах ни гостеприимства, ни одобрения. Был спокойный, безличный приказ. Толпа, затаившая на миг дыхание, снова зашевелилась, загудела, вернувшись в своё прежнее, скорбно-озлобленное состояние. Богдан, чувствуя на спине колючие иглы сотен взглядов, отступил в тень, к покосившейся лавке у плетня. Он опустился на сырые доски, и только теперь позволил себе выдохнуть. Рука сама потянулась к холке Чаромута, ища опоры в привычной шерсти.

– Что это было, Чар? – выдохнул он, глядя, как отец Елифан вновь воздел руки, начиная новую проповедь. – «Инквизиторы… слуги огня и железа»… Ты… вспомнил что-то?

Чаромут повернул к нему голову. Его пасть приоткрылась, и послышался тихий, гортанный звук – не лай, а скорее скулёж, перемешанный с ворчанием. Для любого другого это был бы просто непонятный собачий вой. Но для Богдана эти звуки тут же сложились в ясные, низкие слова:

– Сложный вопрос, мой друг, – сказал пёс, и Богдан видел, как в такт словам двигаются его челюсти и язык, будто он и вправду говорит по-человечески. – Я не помню лица или имена. Но знаю. Знаю, как пахнет их вера – серой и гарью. Знаю холод их взгляда – он выжигает всё, кроме покорности.

Один из мужиков на краю толпы, услышав странные звуки, обернулся и брезгливо покосился на пса.

– Ишь, заскулил окаянный, – пробурчал он соседу. – Чует, видать, гнев Господень.

– Это не память, Богдан, – продолжал Чаромут, и его пасть снова сложилась в немую артикуляцию слов, сопровождаемую для посторонних лишь тихим поскуливанием. – Это как знать, что огонь обожжёт, не сунув в него руку. Моя шкура помнит этот холод. Мои кости помнят этот страх. Они не ищут правды. Они сеют ужас. И пожинают веру.

Богдан кивнул, понимающе сжав губы. Он провёл ладонью по загривку пса, чувствуя, как тот слегка дрожит – не от страха, а от глухой, старой ненависти.

– Значит, будем осторожны, – тихо ответил он, следя за тем, чтобы его губы почти не двигались. – Слуги огня и железа… им нужны лишь те слова, что горят и режут.

Чаромут коротко вздохнул – для Богдана это был ясный, усталый вздох; для остальных – лишь лёгкий выдох через нос.

– Именно. А наши слова для них – или бред, или ересь. Молчи и слушай. Иногда тишина – лучший союзник.

Лёгкий, но настойчивый толчок холодного носа в ладонь вырвал Богдана из тяжёлой дремоты. Он вздрогнул, распахнув глаза. Проповедь смолкла. Толпа растекалась, как густая, чёрная брага. Плачущих женщин, сгорбленных и безгласных, вели под руки мужья. Одна, молодая, с лицом, опустевшим от слёз, задержалась на мгновение. Её взгляд, мокрый и острый, как шило после дождя, зацепился за Богдана, за его белую рубаху, будто искал в нём что-то – надежду, вину или просто чужую боль. Потом она резко отвернулась и растворилась в тёмных утробах между избами.

Тишину, густую и липкую, разрезал голос, доносящийся из чёрного зева церковных дверей:

– Юный путник. Можешь проходить.

Богдан и Чаромут поднялись с лавки. Подошли к порогу, где уже не горели факелы, а лишь тлел тяжёлый, трупный запах гари и воска.

– Псина будет ждать снаружи, – раздался тот же голос, и отец Елифан предстал в дверном проёме, его фигура вырисовывалась силуэтом против скупого света лампад внутри. Он скосил глаза на Чаромута, и в этом взгляде не было ничего, кроме ледяного, отрешённого презрения. – Негоже осквернять святое место… столь чудными животинами.

Богдан встретился взглядом с Чаромут. В зелёных глазах пса не было страха, лишь глубокая, мудрая настороженность. Лёгкое движение бровей Богдана было понято без слов: «Жди. Всё хорошо». Хотя ничего хорошего в этом тёмном пороге не чувствовалось.

Он переступил через порог, и холод, иной, чем снаружи, – сухой и затхлый, как в погребе, – обнял его. Внутри храма пахло воском, ладаном, старой пылью и чем-то кислым, будто прокисшим квасом.

Молодой странник двинулся вглубь. По бокам, как скелеты плывущих ладей, в сумраке выстраивались грубые деревянные лавки. Их тёмные бока были исчёрчены зарубками и потёрты до блеска локтями многих поколений. Шаги гулко отдавались по половицам.

Они подошли к алтарю – простому возвышению из тёмного дуба. Здесь по утрам, в седьмой день недели, отец Елифан вещал о Едином Боге Пламени. Сейчас алтарь был пуст, лишь на столе лежала тяжёлая, окованная железом книга, а на стене за ним мерцала в свете лампады икона – лик святого с суровыми, выжженными глазами, в руках он держал языки стилизованного пламени. Краска вокруг его нимба покрылась трещинами и тёмным, сажистым налётом, будто от дыма множества свечей. Или от чего-то иного.

– Ты видишь, чадо, как скорбит паства наша? – начал Елифан, и его голос внутри храма звучал иначе – приглушённо, интимно-угрожающе. – Не урожай один тощал. Не хворь одна скот морила. Беда иная, пострашней, в Залесье приключилась. Он сделал паузу, давая словам впитаться в темноту. – Дитяток малых похищают. Трое уж сгинули за ущербную луну. И следов нет, словно их ветром унесло. Или… тёмная сила в землю утянула.

Богдан, чувствуя, как холодная тяжесть оседает в животе, кивнул.

– Слышал я об этом, отец. В таверне говорили.

– Слышал? – Елифан прищурился, и в его глазах мелькнул быстрый, как уж, интерес. – А слыхал ли, кто виновник окаянный? Кто души невинные на погибель ворожит? Он не стал ждать ответа, ударив костлявым пальцем в сторону стены, за которой чудился лес. – Колдунья. На холме у леса, гнездо свила. Там и живёт, ядом да чарами землю нашу отравляет. Детей, поди, на жертву тёмным силам приносит!

Слова падали, как капли раскалённого олова. Но сквозь них Богдан ясно слышал другое – звонкую, отчаянную нужду. Он вспомнил пустую котомку, последние медяки, отданные за хлеб, похлёбку и ночлег. Вспомнил, как Чаромут сегодня припадал на лапу. Деньги. Им нужны были деньги на дорогу.

– Избавиться от неё надо, – продолжал священник, понизив голос до сокровенного шёпота. – Ради чад малых, ради всех добрых людей Залесья. Сделаешь богоугодное дело – и народ тебя благословит. И… не останешься в накладе. Его рука исчезла в складках рясы и появилась снова, разжав кулак. На ладони лежали две серебряных монеты. Княжеской чеканки, стёртые, но тяжёлые и настоящие. Они тускло блеснули в свете лампады. – Задаток. Остальное – по свершении.

Тишина в храме стала густой, как кисель. Богдан смотрел то на монеты, то на икону с пламенеющим святым. Мысли метались. Ведьма. Но кто она? А если она и вправду виновна… Но что, если и нет? Что, если это ловушка или просто… ложь? В ушах зазвучал внутренний голос, похожий на рычание Чаромута: «Они сеют ужас. И пожинают веру».