реклама
Бургер менюБургер меню

Янка Брыль – Стежки, дороги, простор (страница 8)

18

Рыбацкие «пристани», стежки-проемы в камышах, где на рассвете, подостлав охапку сена или куртку; сидят над поплавками местные любители тихих и терпеливых переживаний. На день проемы позаложены колючим терновым лозьем. Доступ в огороды закрыт; гуси и утки гомонят на воде, не очень опасаясь нас.

Мы остановились у зарослей — передохнуть перед новым, может, бог даст, более щедрым заходом.

И вот на «пристань», на противоположном светлом берегу, вышла с ведрами молодая казачка.

Для нее это просто работа; она, высоко подоткнувшись, поливает рассаду.

А нам — как подарок какой или чудо — засветила против заката роскошно солнечными, стройными ногами.

1963

ЦВЕТЕТ ЧЕРЕШНЯ

Михайловское я навестил в позапрошлом году, в конце августа, мокрым и еще безлюдным утром.

Лениво перечирикивались воробьи. Ветви яблонь, если б не уйма подпор, так и полегли бы на траву. Запах флоксов, которых на усадьбе, по обе стороны дороги, было неестественно много, упирался в пасмурное небо. Густой, приторный, даже какой-то нахальный...

Этот беспощадно щедрый, не очень продуманный флоксовый запах вспомнился мне в Пятигорске, нынче весной, у дома, в котором прошли последние дни нашей другой любви, другого друга, мудрого и сердечного.

Почему же вспомнился?

Потому что там, у низенького белого домика, под солнцем юга цвела старая черешня. Скромно и очень нужно.

Счастливо, ненаивно верится, что она — та самая, одна из тех самых, о которых было когда-то здесь, в этом домике, написано:

«Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками».

Снова прикасаешься душой к тем чувствам, которые подымали и очищали ее в родном доме Толстого, у хаты, в которой родился Купала, на горе, где могила Шевченко, в лесу, неслышно наполненном песней Мицкевича...

Письменный стол, на зеленом сукне которого, как к траве, отдыхали быстрые и неутомимые руки, что здесь вот, при помощи гусиного пера, увековечили на бумаге «Тамань» и «Выхожу один я на дорогу»...

Здесь, у этого стола, я задрожал душой, живо, до слез прочувствованно вспомнил окруженный деревьями серый домик Родионовны и слова — золотом на мраморе:

Подруга дней моих суровых,

Голубка дряхлая моя!..

Слова, полные той высокой нежности, на которую способны только настоящие сила и мужество. Те сила и мужество, та радость жизни и борьбы за человека, тот родник бессмертия, из которого непобедимо струится и разливается морем подлинно русская, подлинно народная и подлинно общечеловеческая поэзия двух гениев.

Пушкин и Лермонтов. Лермонтов и Пушкин. Только подумаешь про одного — в памяти встает другой... Так оно идет, без конца повторяется с тех дней, когда ты впервые заглянул в сказочное, чудесное царство их слова.

Особенно сильно и неповторимо чувствуется это — и я наконец-то знаю — на Кавказе. На том Кавказе, что был их карой, их вдохновением, что стал для одного из них могилой.

С вершины Машука, куда нас взвил на «Волге» веселый таксист, — прямо орлиный кругозор. На живописный Пятигорск, который сотнями белых домов и садиков разбегается по низине. На отдельные горы — Змейку, Верблюд, пятиглавый Бештау, Кинжал и другие, окружающие город зелено-серыми пирамидами. На горный хребет, снежно белеющий на манящем радостном горизонте. Видать и место под горой, где вражеская пуля так дико, непростительно оборвала жизнь того милого кривоногого Мишеньки, который со слезами на глазах, с ножом в детской руке бросался защищать дворового мужика, избиваемого по приказу любимой хозяйственной бабушки-крепостницы. Того бесконечно обаятельного, родного Михаила Юрьевича, которому было только двадцать шесть, когда и на его уста легла холодная печать.

Часто говорится, что дело, начатое Пушкиным, продолжил Лермонтов. Один писал, что утрату Лермонтова судьба компенсировала России Львом Толстым, юность которого и начало творческого пути тоже связаны с Кавказом.

Это — прежде всего — слово о бессмертии поэзии, о величии народа, что рождает поэтов, о красоте земли, что их вдохновляет.

В Пятигорске — и это совершенно естественно — больше всего и думаешь и чувствуешь об одном из этой веяякой троицы,

В Пятигорске начиналась весна.

Я уверен, что не была бы она, моя первая кавказская весна, такой роскошно солнечной и привольной, не заставляла б она так глубоко, счастливо задумываться, если б не Печорин, не Бэла, не Максим Максимыч, не послушник Мцыри, если б не песня о том, как степью лазурной плывут белые тучки-изгнанницы, как говорят высокие заезди...

И еще — если бы не обычный казачий домик в белой гуще других низких, уютных домов, домик, в окна которого видны и Машук, и Бештау, и старая черешня.

Скромная, очень нужная, в нежно-белом цветении.

1964

СКРИПКА ПОЕТ

Диву даешься, счастливому диву — сколько ее, красоты, и как это я мог жить, не повидав до сорока пяти... ну, скажем, озера Луковского, с вековыми дубами и серыми крестами на косе, или могучей ласковой реки Горынь?..

Красоту видели мы вначале из окошек «кукурузника», который нас, троих следопытов народного слова, нес над островками полей, над лесами и щедро залитыми нынче болотами Пинщнны. Низко летели — знай себе любуйся. Но недолго. Только что поднялся, кажется, наш По-2, а уже и садится на поляне у леса трескучею птахой. Представляю — даже и «ноги» наставил навстречу земле, как грач. Сели. Идите нюхайте доброе жито да бульбу в белом густом цветении. Хоть ты с дороги сверни да полежи ничком!..

Давид-Городок.

Можно слетать на Марс, вернуться оттуда и застать над Горынью все ту же бабку с удочкой. Стоит, старая, как и стояла сотни лет, спокойно и безразлично. Забрасывает по-бабьи смешно, через голову, поплевывает на червяка, изредка снимает в ведро красноперку...

Много их здесь, рыбаков женского пола, лет от пяти и до ста, и никого это не удивляет.

Светлая хата над самой рекой. В огороде растут только цветы, которые здесь издавна выращивают на семена и очень любят, не просто торгуют. «Анютины глазоньки»,— растроганно приговаривает тетка над ситом микроскопических семян. Хозяин, толковый и приветливый мужик, охотно дал нам за сходную плату моторную лодку, послал с нами сына, загорелого девятиклассника.

Так мы смотрели Горынь, а затем Припять. Немного удили, останавливаясь в соблазнительных местах, а больше любовались, с бодрым постукиванием летя по прозрачной и тихой воде.

Все красиво, но «гуски» — лилии в Волчьем озере, куда мы вскоре вошли по черноводной, спокойной и только чуть-чуть не через край наполненной Припяти, красивы особенно. На сплошном зеленом настиле из листьев «гуски» ну прямо гусиная ферма, большущая, только без гогота. И мы пошли здесь без постукивания, на веслах, медлительно раздвигая лодкой зелено-белый тянучий настил. Вблизи цветы лилий напоминали мне живое, еще с детства, представление: разрезанное крутое яйцо... Нет, на этот раз,— может, от дум про бомбы и детей, от тяжелых дум, которыми закончился мой вчерашний день,— «гуски» казались мне сложенными ладошками с весело растопыренными пальцами-лепестками...

А сверху — роскошное солнце и белые облака. Плывут вольготно — словно и не плывут. И высоко-высоко!..

Потом, под вечер, нас мотал по колдобинам автобус. Будто специально нанятый, чтобы так мотать. Но все равно мы любовались. И полем по сторонам дороги, и хатами под грузом аистовых гнезд, и солнечным лесом...

Душою нашей пассажирской компании была разбитная, еще не старая цыганка. Рассказывала, хорошо по-белорусски, о самом большом счастье своей бродячей молодости — как она, сидя рядом с отцом на возу, проехала с целым табором, дорогие начальнички, через всю Варшаву!..

Следом за воспоминаниями она пустилась в теорию — начала объяснять нам их тягу к кочевью. Говоря, время от времени покрикивала на Герасима, своего босоногого мальца, который все лез и лез, высовывался из окна.

Потом в автобусе пела скрипка.

Играл старый цыган. Без шапки, лысый, в солдатском галифе и тяжелых с виду кирзовых сапогах. Мы догнали его на выезде из очередной деревни, шофер сам остановил, и «батька» сразу, только умостившись на заднем виденье, начал играть. За проезд. По привычке.

Она и пела, и плакала, и рассыпалась смехом, его скрипка. И это было необычно до самой настоящей радости — там, в глухом полесском лесу, на беспокойной и пыльной дороге!..

Да тут один из нас ошибся... Просто не знал, что выйдет из этого,— взял свой фотоаппарат и снял скрипача. Раз. Затем для верности еще раз.

И скрипка смолкла.

Цыган и цыганка заговорили по-своему, громко и непонятно. Затем старик положил скрипку в футляр, взял мешок, подошел к шоферу, оглянулся на нас и потрогал его за плечо. Автобус остановился. Музыкант сошел прямо в лесу и, сходя, снова оглянулся...

Цыганка рассказала нам, что жинку этого человека в войну расстреляли фашисты. Сам он скрывался с сынишкой. После войны малыша забрали в детский дом. А «батька» ходит. Не просто ходит, а вот уже девятнадцать лет удирает от тех, которые убили жену и его ищут, чтобы убить... По фотоаппарату он «догадался», что и мы тоже от тех, кто ищет его, и потому вот убежал...

— Несчастный человек, начальнички... А слышали, как он играет?.. А как он пляшет наши цыганские пляски!.. Пишет!.. Герасим, не высовывайся, шалопай,— зацепит за голову да вытянет!..