18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Яна Дубинянская – Фантастика 2025-127 (страница 279)

18

— У вас есть предложения? — отозвался Ермолин.

— Да. Прежде всего необходимо собраться вместе… разыскать тех, кто…

В сущности, он говорил дело, и вообще мыслил на удивление трезво для актера, признал Ермолин; возможно, потому что такие, как он, всегда подразумевают некоторую условность декораций, умозрительный характер любой смертельной угрозы. В чернильной темноте, очерченной неровными линиями пламени, было невозможно определить на глаз расстояние… до конца.

Потянуло новым удушливым дымом, и Спасский закашлялся на полуслове.

— Допустим, — начал было Ермолин…

И в этот момент прямо перед ними выступили из кустарника две темные фигуры. То есть три, поспешно поправился в подсчетах он. Безликие силуэты с оранжевой подсветкой по краю на темном фоне.

— Вы с поезда? — отрывисто спросил один из них.

В его глухом голосе слышалось что-то странное, недружественное, и прежде, чем ответить, Ермолин обернулся к Спасскому. Тот смотрел прямо и торжествующе: вот видите!.. актеры доверчивы, как дети. А с другой стороны, что с нас взять? — мой дежурный командировочный чемоданчик со сменой белья и парой чистых носков…

— Допустим, — осторожно сказал он.

Те трое переглянулись. И один из них сказал:

— Следуйте за мной.

(настоящее)

— Все здесь? — хрипло, сквозь нескончаемый кашель, спрашивает писатель.

— Размечтался, — бормочет кто-то, и Спасский с неожиданно яркой, незамутненной радостью узнает голос Ермолина. Жив. Слава богу.

Все тело кажется переломанным и собранным заново на живую нитку, на тонкий слой клейстера в бутафорском цеху. Он осторожно поднимается на одно колено. Подтягивает другое, удивляясь относительной целости своего каркаса, опорно-двигательного аппарата. Я тоже вроде бы жив. Нас уже как минимум трое.

— Что это было? — спрашивает еще чей-то голос.

И поднимается невнятная разноголосица, лишенная смысловой нагрузки, один самодостаточный говор, массовочное «о-чем-говорить-когда-не-о-чем-говорить». Но он означает, что выжили многие, что это — был еще не конец всему и всем. Спасский чувствует, как дергаются губы, ползут вверх уголки рта. Теперь, после этого, не так-то просто будет представить себе всеобщую смерть.

В колене что-то металлически клацает, и он отмечает себя стоящим на прямых ногах. А внизу, у ног, вплотную к носкам туфель — море.

Море странное. Оно плещется маленькими волнами с невысокими пенными гребнями, завивается бурунчиками — и в то же время словно замкнуто в неких границах, не может или не имеет права преодолеть неполный сантиметр, отделяющий линию прибоя от его стоп. Оно все покрыто рифленой извилистой рябью, но эта рябь не мешает Спасскому видеть вглубь и вдаль, проникать взглядом в прозрачную толщу, где шевелятся водоросли, медленно движутся большие медузы и громадные косяки мелких серебряных рыб. И что-то еще такое, что он тоже отчетливо видит, но не может ни припомнить названия, ни даже описать самому себе знакомыми внятными словами. Это мучительно. Спасский смотрит и пытается вспомнить.

— Юрий Владиславович?

Он поворачивается к Ермолину и улыбается ему широко и тепло, как брату. У Ермолина разодран рукав реглана, через всю щеку тянется царапина, и это ему идет, словно зачеркивает на его лице печать обрюзгшей канцелярщины, лишнюю и ненужную здесь, в новом измерении и ландшафте. Ермолин улыбается тоже, и удивительно, какая у него обаятельная, мужественная улыбка. Раньше Спасский ее не видел. Раньше ее вообще не было.

Он, Спасский, стоит, оказывается, ближе всех к морю. И теперь за спиной Ермолина, будто по мере смещения фокуса, проявляются остальные.

Писатель без шапки, его седые волосы чем-то неуловимо повторяют ритм морских волн, тоже подернутых сединой. У него глубокое, значительное лицо человека, уже постигшего то начало мудрости, которое напрочь обнуляет всю предыдущую жизнь, не оставляя пути для отступления. И он точно знает, куда идти дальше. Это хорошо.

У маленького студента капает из разбитого носа кровь, он не замечает ее, и рубиновые капли оставляют на коже две четкие параллельные дорожки. Высокий студент стаскивает с головы остатки драного чулка, и видно, что на его лице прочерчен точно такой же кровавый рисунок. Будто инициация или жертва. Мужчина в камуфляже остался в маске, но теперь она почти не выделяется на его лице под ровным слоем серо-коричневой пыли, придающей его милитарному образу финальную штриховку, подлинность, завершенность. Человек в полиэтиленовом комбинезоне только один — обтекаемая, полупрозрачная фантастическая фигура, — и Спасский с беспокойством оглядывается, но тут же видит и второго, веснушчатого, тот как раз сбрасывает разорванную в тонкие полоски оболочку, словно высвобождаясь из кокона. Широко расставив ноги, стоит высокий ролевик, размашистые полосы глины стушевали чужеродную пестроту его пестрого костюма, органично вписали в пейзаж. Второй, приземистый и грузный, размазывает по небритым щекам что-то бурое, слишком яркое для грязи и темное для крови. У него светлые, совершенно детские распахнутые глаза.

Не изменилась только девушка. Маленькая, коренастая, отважная. Она хочет взять высокого за руку — но передумывает, не берет, а просто становится рядом, точно в центр безукоризненной мизансцены.

Все они живы. И все прекрасны.

Спасский проводит ладонью по волосам и опускает глаза, оглядывая себя: что-то в нем есть неправильное, разрушающее ко всем чертям непостижимый режиссерский замысел. Нащупывает на груди узел перевязанного крест-накрест нелепого бабьего платка. Узел намок и набряк, развязать его невозможно, и Спасский резким движением разрывает шерстяную ткань. Ветер, неизвестно откуда возникший ветер, подхватывает обрывки, на мгновение отбрасывает их за спину, где они трепещут, как крылья, — и несет дальше, над странным морем, вдаль, в никуда.

— У нас получилось, — говорит писатель. — Я не знаю, каким образом — но получилось, вы же видите. Идемте дальше.

Они идут.

Спасский шагает вдоль самой кромки моря, миллиметр в миллиметр, и море колышется и перетекает рядом, не выходя из невидимых границ. С другой стороны идет, стараясь попасть в такт, догнавший его Ермолин.

— Что вы об этом думаете, Юрий Владиславович? — спрашивает он. — Куда мы теперь?

Спасский отвечает недоуменной улыбкой. Он вообще не думает, он любуется, завороженный совершенно новой эстетикой окружающего мира. Ни мыслей, ни планов — одно чистое созерцание. Тем более что существует писатель, который точно знает, куда идти.

— Хотелось бы все-таки выйти до темноты к городу, — говорит Ермолин. — Все эти штуки, как их, аберрации, — он кивает в сторону моря, — не вызывают доверия. Счастье, что никто не погиб. А в городе должна быть налажена какая-никакая инфраструктура, защита. Кстати, если мальчик выжил, он, скорее всего, уже там.

— А если нет никакого города? — спрашивает Спасский.

Не Ермолина. Так просто, мечтательно в пространство.

— Маловероятно, — поспешно, не допуская в голос тени сомнения и страха, отрезает Ермолин. — Пансионат откуда-то снабжался. Но вообще было бы неплохо иметь представление о том, как бы в случае чего вернуться назад.

— Вам хочется назад, Александр Павлович?

И в этот момент море начинает крениться. Вниз, вбок, в противоположную от них сторону. Маленькие беспорядочные волны у ног Спасского обретают направление и катятся будто по наклонной плоскости узкими пенными кружевами. Это очень красиво. Из глубины, успевает заметить он, смотрят вверх удивленные рыбы, и то, неназываемое, тоже глядит своими огромными затуманенными глазами. А потом на рябую поверхность падает свет, вспыхивает, отражаясь от параллельных рядов полупрозрачных оборок-волн, и под расплавленным зеркальным серебром не различить уже ничего.

Но это прекрасно.

Он уже стоит на голом песке, в густые дырочки под ногами уходит последняя пена, а море катится вдаль, постепенно набирая скорость. Ермолин отступает на шаг, и на песке остаются его большие, странно обыкновенные следы.

— Что это? — негромко спрашивает он. Не Спасского.

— Какой, на хрен, обман зрения?! — проносится мимо них вместе с энергичной толпой, она взрывает песок широкой траншеей и заставляет посторониться Ермолина: ролевики. Возмущается большой неповоротливый Пес, мотая круглым лохматым затылком. — Оно же правда — р-раз! — и ребром!.. как и те скалы…

— Мы не знаем… — отвечает высокий Тим, и его голос как-то слишком быстро глохнет и растворяется впереди.

— Мы ничего не знаем, — повторяет Ермолин. — Если б хотя бы японец… он физик, по крайней мере. А гуманитарий, тот может завести куда угодно.

Спасский слушает невнимательно, его нисколько не увлекает эта тема. Красота не нуждается в пояснениях, вера не нуждается в доказательствах. Писателю он верит. Фигура того маячит уже далеко впереди, седые волосы развеваются, плечи широко развернуты, походка стремительна и тверда. Вот писатель поворачивается вполоборота, глядя вслед уходящему морю, и в этот момент его перекрывают нестройной толпой ролевики — неужели их всего трое?… по ощущению гораздо больше. Но и в этой шумной маленькой толпе есть своя безукоризненная гармония. Спасский любуется ими.

Вот они сворачивают чуть в сторону, туда, где мгновение назад еще было море, и на слепящем серебряном фоне обрисовываются три силуэта: грузный Пес, двухметровый Тим, коренастая Рысь. Они останавливаются и о чем-то спорят, жестикулируя преувеличенно и яростно. Спасский притормаживает тоже: ему не хочется их догонять. Ему нравится этот немой спектакль в невероятных перевернутых декорациях. Ермолин что-то опять говорит, но оно гораздо менее важно.