18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Михеев – Отражение (страница 5)

18

Дмитрий нахмурился, чувствуя, как внутри что-то болезненно сжалось. Образ того рабочего из цеха — темного, жилистого, с тяжелым, не пропускающим свет взглядом, — снова, в который раз, незвано всплыл в памяти, как призрак, как ночной кошмар, приходящий под утро.

— Фролов... Константин, кажется, по батюшке? Константин Фролов? Что мы вообще о нем знаем? Кто он таков? Вы говорили, сирота?

— Именно так, — оживился управляющий, радуясь возможности хоть чем-то отвлечь хозяина от мрачных финансовых дум. — Круглый сирота, из мещан. Отец его, матрос, сгинул в Цусимском проливе на броненосце «Ослябя» в девятьсот пятом. Мать от скоротечной чахотки померла, пока сын на каторжной работе гнил. Сам с двенадцати лет у станка, сначала учеником, потом мастеровым. Парень смышленый, черт его дери. Грамотный, много читает, даже книги какие-то толстые, без картинок. Мог бы в приказчики выйти или в конторщики, но озлобленный. Озлобленный до самого нутра. Такие, как он, опаснее всего. Они не ради лишнего рубля бунтуют, как пьяная голь, а за идею. А идея, Дмитрий Иванович, это такой товар, который ничем не выкупишь. Она у него как вера, только вывернутая наизнанку.

Дмитрий встал из-за стола, подошел к окну и уставился на заводской двор, где переругивались ломовики, грузившие тюки с готовым сукном. В его душе происходила тяжелая, непривычная работа. В его картине мира, ясной и гармоничной, как голландский пейзаж, где есть добрый пастырь (он сам), есть овцы (рабочие) и есть волки (немцы), — не было места таким, как Фролов. Фролов был трещиной в этом полотне, уродливым разрывом, который он инстинктивно хотел заклеить, замазать, не всматриваясь в бездну, открывающуюся за ним. «Может поговорить с ним? — мелькнула мысль, наивная и горячая. — Призвать к себе, объяснить, что я не враг, что я свой? По-христиански, лицом к лицу?» Но тут же в памяти всплыли те немигающие, волчьи глаза, и решимость таяла, сменяясь холодком иррационального страха.

— Пусть охранка следит за ним неусыпно, — произнес он наконец глухо, не оборачиваясь. — Докладывайте мне лично. Но не трогайте его зря, без моего ведома. Мучеников нам тут не нужно. Создавать святого из этого бунтаря — последнее дело.

---

В тот же вечер, когда на город опустились сырые промозглые сумерки, Константин Фролов стоял на импровизированной трибуне — перевернутом ящике из-под казенного мыла — в сыром и душном подвале одного из дальних заводских бараков, притулившегося у самой ограды. Воздух здесь был спертый до тошноты; дыхание четырех десятков людей, стиснутых в каменном мешке со сводчатым, давящим потолком, создавало банную, удушливую атмосферу, смешанную с запахом прели, кислой капусты и мокрой овчины. Единственная керосиновая лампа, подвешенная на кривом гвозде, выхватывала из мрака изможденные, бледные лица.

Вокруг него теснились люди — человеческое месиво, измученное и отчаявшееся. Здесь были немолодые, рано увядшие ткачихи с темными кругами у глаз и распухшими от артрита пальцами; подростки-ученики, заменившие ушедших на германский фронт отцов — голодные, затравленные, но все еще с живым, любопытным блеском в глазах; несколько инвалидов, вернувшихся с войны «чистыми» — у одного пустой рукав гимнастерки был заткнут за пояс, у другого — грязный бинт прикрывал незаживающие язвы вместо ноги. На их груди, как страшная насмешка, болтались георгиевские кресты «за храбрость».

— ...И они говорят нам о терпении! — голос Константина, сорванный и хриплый, звучал в этой тишине набатом. Каждое слово, отчеканенное и точное, падало в толпу, как молот кузнеца на наковальню, высекая искры. — Они приходят к нам в цеха и говорят: «Терпите, братья, победа близка, враг у ворот!» А я вас спрашиваю, как братьев: о какой такой победе они поют? О какой победе, когда ваши грудные дети мрут, не дождавшись молока, и едят лебеду, от которой животы пучит? О какой победе, когда ваши жены и вдовы, чтобы не сдохнуть, продают себя за буханку черствого хлеба на Сухаревке? Пока мы здесь, в этом аду, шьем шинели, чтобы наша кровь не лилась на снег, наши хозяева, наши «благодетели» Летовы, пьют шампанское вперемешку с французским коньяком в своих дворцах на Пречистенке! Пока вы спите вповалку на этих нарах, в грязи и во вшах, они строят себе мраморные дачи в благословенном Крыму!

Толпа загудела. Этот гул был не строен, он распадался на отдельные голоса. Кто-то, у кого ненависть уже пережгла все сомнения, одобрительно кивал и сжимал кулаки. Кто-то, более осторожный, крестился, испуганно озираясь на единственную дверь.

— Он брешет, братцы! — вдруг выкрикнул срывающимся фальцетом старый ткач Захар, тот самый, что недавно заступался за Летова. Его лицо с пробитым легким побагровело от натуги. — Не слушайте его, Христа ради! Барин наш — доброй души человек, каких поискать! Он нам премию к Пасхе своей волей дал! Он вдов не забывает, сирот не бросает! А ты, Костя, ты нас под монастырь ведешь!

— Премию?! — Константин вдруг расхохотался, и этот смех, резкий, металлический, был страшнее любой брани. Он эхом отразился от низких сводов. — Ты, дядя Захар, дитя малое, хоть и седой. Это не премия! Это подачка! Крошки, падающие со стола господ, чтобы ты, как верный пес, лизал им руку и не кусался! Он дал вам сегодня десять жалких рублей, потому что завтра вы принесете ему десять тысяч, на которые он закажет себе новый рояль для невесты! Неужели ты не понимаешь? Вы для них не люди. Вы — станки, которые, по досадному недоразумению, умеют есть, спать и болеть. А станки, друзья мои, иногда ломаются. И когда вы сломаетесь, когда вас скрутит ревматизм и вы захлебнетесь хлопковой пылью, они просто выбросят вас на помойку, как отработанный механизм, и поставят новых!

В этот момент, заглушая возбужденный ропот, тяжелая, окованная железом дверь подвала с грохотом распахнулась, ударившись о стену. Пламя лампы испуганно заметалось, закоптив стекло. На пороге, загораживая выход, выросли две монументальные фигуры городовых в черных шинелях с медными бляхами. А за их широкими спинами, словно бесплотный призрак, возникла фигура в дорогом пальто. В тусклом, дрожащем свете Константин узнал его сразу. Летов.

Тишина наступила мгновенная, абсолютная, какая бывает только перед грозой, когда даже ветер замирает. Казалось, слышно было, как потрескивает фитиль в лампе. Дмитрий сделал шаг вперед, выйдя из-за спин полицейских. Его лицо было бледно, как полотно, глаза лихорадочно блестели. Он обвел взглядом толпу, задержавшись на знакомых, заплаканных лицах баб, на инвалидах с крестами, и на мгновение в его сердце кольнула острая, мучительная жалость, смешанная с чувством вины. «Боже мой, — подумал он, холодея, — неужели это я довел их до такого? Неужели я был слеп?» Но тут же эта мысль была подавлена другой — о долге, о порядке, о недопустимости бунта.

— Братья мои... — начал он тихо, и голос его, такой непривычно звонкий, сейчас дрожал и давал петуха. — Зачем вы собираетесь здесь, в этой яме как воры? Если у вас есть нужда, если вам тяжело — придите ко мне. В любой час, днем и ночью. Я всегда выслушаю, всегда помогу. Не слушайте смутьянов. Они губят ваши души и ваши семьи.

— Иди к своей невесте, барин! — выкрикнул из дальнего угла чей-то злой, истеричный голос, срывающийся на визг. — Она тебе там носки вяжет! А мы тут подыхать не нанимались!

Дмитрий вздрогнул, как от пощечины. Эта грубость, это упоминание Лизы в грязном, заплеванном подвале резануло его по самому живому.

И в этот момент Константин медленно, по-кошачьи мягко спрыгнул с ящика на земляной пол. Он не выказал ни страха, ни гнева. Наоборот, в его глазах, глубоких и темных, загорелся странный, радостный огонь — огонь человека, который дождался своего звездного часа, который увидел врага лицом к лицу и не почувствовал трепета. Внутри него пело торжество. «Вот ты и пришел сам, чистенький барин. Пришел в мой храм. И сейчас ты увидишь, что твои иконы здесь не работают».

— Летов, — произнес он спокойно, почти лениво, цедя слова сквозь зубы. — Ты пришел разогнать нас? Валяй, у тебя за спиной штыки. Это все, что вы умеете — разгонять и приказывать. Но знай, барин, и запомни крепко: мы не воры. Мы и есть эта фабрика. Это наши руки, наша кровь, наши жизни. А ты здесь — временщик, пена на волне истории. Запомни мое лицо, Дмитрий Иванович Летов. Запомни хорошенько, потому что мы еще обязательно встретимся. И при встрече роли у нас с тобой переменятся.

Он говорил это, глядя Дмитрию прямо в глаза, не мигая, и в этом взгляде было столько обжигающей, концентрированной ненависти, что Дмитрий физически ощутил его, как удар. В этот миг между ними протянулась невидимая, но прочная, как стальной канат, нить. Нить ненависти? Нить судьбы? Дмитрий не знал. Он только почувствовал, как внутри, в груди, где-то под сердцем, что-то предательски надломилось, хрустнуло. Впервые в жизни он усомнился. Не в царе. Не в Боге. Он усомнился в самом себе, в своем праве на этот завод, на эту власть, на эту любовь рабочих. «А что, если он прав? — пронеслось ледяной иглой в сознании. — Что, если я всю жизнь только и делал, что откупался от них?»

По знаку Летова городовые грубо, привычным движением заломив руки, схватили Константина. Он не сопротивлялся, не вырывался, словно эта жертва входила в его расчеты. Уходя, уже в дверном проеме, он резко, всем корпусом обернулся и бросил в застывшую тишину слова, которые ударили сильнее всякой пули. Слова, сказанные негромко, почти интимно, но от которых у Дмитрия кровь застыла в жилах: