18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Михеев – Отражение (страница 4)

18

В этот момент тяжелая, обитая рваным войлоком и мешковиной дверь подвала с душераздирающим скрипом ржавых петель отворилась, впуская в чадное нутро клуб холодного, сырого воздуха и полосу скупого света с лестницы. На пороге возникла фигура женщины в темном платке, низко надвинутом на самые брови, и с плетеной корзиной в руке. Обычная торговка пирожками, из тех, что кормятся на Хитровке, обслуживая ночлежки. Она часто захаживала к ним, принося дешевую снедь и слухи.

Но Константин вдруг замер, оборвав себя на полуслове. Несмотря на полумрак, на нарочито бедную одежду, что-то в ее походке — в том, как она несла голову, как ставила ногу, — было ему мучительно, до зубовного скрежета знакомо. Что-то чуждое этому подвалу, этому дну. И вдруг он узнал ее. Узнал по нежной линии шеи, по очертанию плеча. Это была не продавщица. Это была **Она**. Та самая девушка, что дважды приезжала на фабрику в ландо с матерью хозяина — раздавать бабам сатиновые платки к Пасхе, смотреть на их быт, как на зоологический сад. Елизавета. Невеста Летова.

Его сердце пропустило удар, а затем забилось тяжелыми гулкими толчками. В голове пронеслись мысли, быстрые и острые, как осколки стекла. «Что она делает здесь, в этой клоаке? Зачем пришла? Шпионит? Или глупость толкает ее сюда?»

Она не заметила его, затаившегося в тени бочек. Она прошла в дальний угол подвала, где на ворохе грязного тряпья сидела старуха-нищенка, безногая, с лицом, похожим на печеное яблоко. Елизавета присела перед ней на корточки, прямо на грязный, заплеванный пол, и ласково, будто перед ней была не пропойца с Хитрова, а великая княгиня, протянула ей узелок с едой.

— Бабушка, это вам. Поешьте горяченького. И вот, возьмите на лекарство, — тихо, но отчетливо произнесла она, и звук ее голоса, мягкий и певучий, резанул Константина по живому.

Он смотрел на нее, не в силах отвести глаз. Внутри него вскипала и поднималась волна, поднималась из самых темных глубин души. Это была не благодарность, не умиление — эти чувства были ему органически чужды. Это было странное, темное, пьянящее и страшное чувство — смесь яростной, социальной ненависти и какого-то почти звериного, хищного желания. Желания не обладать ею, как женщиной, в мещанском смысле этого слова. Нет. Он хотел присвоить ее. Разрушить этот проклятый хрустальный, стерильный мир, откуда она спустилась в его преисподнюю как экзотический цветок. Показать ей, что ее добро, ее ласка — это лишь жалкие, унизительные крошки со стола сытых. Показать ей настоящую жизнь, настоящую боль, настоящую грязь — так, чтобы она посмотрела на него не как на насекомое под ногами, а как на равного. Как на пророка. Как на того, кто может ее спасти от ее собственной, фальшивой жизни. Или уничтожить.

«Она пришла в мой мир, — стучало в висках. — Она сама пришла. Она не понимает, куда попала. Она думает, что добротой можно откупиться. Нет, голубушка. Здесь за все платят сполна».

Елизавета, закончив раздавать милостыню, поднялась, поправила платок и повернулась к выходу. На мгновение ее взгляд, скользнув по темному углу, где стоял он, встретился с его взглядом. Всего на долю секунды, на одно короткое, как вспышка спички, мгновение. Он увидел, как расширились ее зрачки. В ее глазах, серых и прозрачных, как родниковая вода, плеснулся животный безотчетный страх. Узнавание? Возможно. Но страх — точно. В его же глазах она, должно быть, прочла приговор. Или обещание. Он и сам не знал, что именно.

Она быстро, почти бегом, вышла, а Константин остался стоять, сжимая кулаки с такой силой, что короткие, обломанные ногти до крови впились в ладони, а побелевшие костяшки, казалось, готовы были прорвать грубую кожу.

— Ты чего застыл, Костя? — Миша удивленно и настороженно глянул на него, проследив за его взглядом. — Кого ты там увидел? Шпика?

— Никого, — глухо, с трудом разжимая челюсти, ответил он. — Показалось.

Он помолчал, глядя на захлопнувшуюся дверь, и добавил тихо, почти про себя, одними губами, но с такой жуткой, всепоглощающей убежденностью, что Миша поежился:

— Ничего. Просто я вдруг понял, Миша. Понял до конца, до самого донышка, ради чего именно мы воюем. И ради кого.

ГАЗЕТНАЯ ХРОНИКА

*Вырезка из газеты «Московские ведомости», № 78, 15 марта 1915 года.*

> **БЛАГОТВОРИТЕЛЬНЫЙ БАЗАР В ДВОРЯНСКОМ СОБРАНИИ**

>

> *«Вчера в зале Благородного собрания состоялся очередной благотворительный базар в пользу беженцев из Царства Польского и Прибалтийского края. Мероприятие собрало весь цвет московского общества. Особую активность проявили представительницы купеческих и дворянских фамилий: Морозовы, Третьяковы, Летовы.*

>

> *Её сиятельство княгиня Волконская лично продавала цветы, а воспитанница семейства Летовых, Елизавета N., исполнила романс Глинки "Я помню чудное мгновенье", вызвавший слезы умиления у присутствующих. Собранные средства (более 15 000 рублей) будут направлены на обустройство приюта для детей-сирот на Якиманке.*

>

> *Государыня Императрица Александра Фёдоровна изволила выразить благодарность московским благотворительницам через своего статс-секретаря».*

---

**Историческая справка:**

* **Беженский кризис 1915 года:** К весне 1915 года в центральную Россию хлынул поток беженцев из западных губерний (Польша, Литва, Курляндия). Их число превысило 3 миллиона человек. Москва была одним из главных центров их размещения.

* **Хитров рынок (Хитровка):** Реально существовавший район Москвы (между Солянкой и Покровкой), знаменитый своими ночлежками, притонами и криминальным миром. Описан Гиляровским в книге «Москва и москвичи».

* **Благородное собрание:** Реальное место (ныне Дом Союзов на Большой Дмитровке), где проходили балы и благотворительные мероприятия московской аристократии.

* **Забастовка на заводе Гужона:** Реальное событие. В 1915 году завод Гужона (будущий «Серп и молот») стал одним из центров стачечного движения в Москве.

* **Романс Глинки «Я помню чудное мгновенье»:** Один из самых популярных романсов того времени на стихи Пушкина, символ русской дворянской культуры.

ГЛАВА 3. ИСКРА В ПОРОХЕ

*Москва. Апрель 1915 года.*

Весна в том году выпала поздняя, скупая на тепло и по-московски злая. Снег, всю зиму укрывавший булыжные мостовые серым, заскорузлым одеялом, сходил нехотя, с мучительной медлительностью, обнажая под собой не свежую землю, а черную, вязкую, липкую грязь, перемешанную с конским навозом и золой из печей. В этой грязи, чавкающей и хлюпающей под ногами, тонули колеса извозчичьих пролеток, увязая по самые ступицы, и беспомощно буксовали, надрывно рыча моторами, первые автомобили — редкие «Руссо-Балты» и привозные «Форды», бывшие здесь диковиной. Москва не благоухала весной; она бурлила, глухо и грозно, как переполненный паровой котел, забытый на медленном, но верном огне. У булочных на Арбате и Поварской выстраивались длинные, молчаливо-злые хвосты очередей — признак надвигающегося голода, который ощущали уже не только на окраинах, но и в центре.

В кабинете владельца «Товарищества мануфактур И. Летова» было душно, несмотря на распахнутую форточку. Дмитрий Иванович сидел за массивным дубовым столом, заваленным гроссбухами, конторскими книгами в кожаных переплетах и казенными бумагами с орлами. Он потирал виски длинными, тонкими пальцами, на одном из которых тускло поблескивал перстень с фамильной печаткой. Перед ним лежал отчет управляющего, написанный убористым писарским почерком, и цифры, эти безжалостные черные закорючки, плясали перед воспаленными глазами, отказываясь складываться в привычную, успокоительную картину прибыли.

— Инфляция, Дмитрий Иванович, — тихо, почти извиняющимся тоном говорил Алексей Петрович, стоя у стола и нервно теребя в пальцах замшевый кисет с табаком, который он так и не решался закурить в присутствии хозяина. — Это бич Божий, не иначе. Мука пшеничная подорожала втрое с начала войны. Сахар-рафинад — вчетверо, и того нет, по карточкам выдают, как в осажденной крепости. А сало, батюшка вы мой, сало и крупа гречневая — так те и вовсе из продажи исчезли, спекулянты всё по тыловым госпиталям гонят. Рабочие требуют повышения расценок, и их по-человечески можно понять. Но военные заказы на шинельное сукно у нас фиксированные. Казна платит ту же цену, что и в довоенном тринадцатом году. И ни копейки сверху. Мы работаем себе в убыток.

Дмитрий слушал его, и где-то в груди нарастало глухое раздражение — не на управляющего, а на саму жизнь, которая вдруг стала такой сложной, не поддающейся его простым и праведным схемам.

— Знаю, Алексей Петрович, знаю... — он резко махнул рукой, прерывая поток причитаний. — Повысьте расценки на десять процентов. Не из прибыли — из моего личного капитала. И устройте к Пасхе горячее питание в заводской столовой. Борщ с мясом, чтобы с говяжьей косточкой был, а не пустая баланда. Пусть видят, что мы о них заботимся, что мы — единая семья. Нельзя в военное время разъединяться.

Управляющий тяжко, с присвистом вздохнул и, не удержавшись, все-таки сунул в рот папиросу, но прикурить не посмел. Его сморщенное лицо выражало сложную смесь почтения и глубокой, безнадежной печали.

— Не увидят, барин. Христом Богом прошу, не тратьте деньги впустую. Им этот... Фролов... все уши прожужжал про «эксплуатацию» и «мировую буржуазию». Такие слова, прости Господи, что и не выговоришь. Он на каждой сходке, в каждом углу, как апостол сатаны, выступает. Вчера охранное отделение его снова вязало, прямо в цехе. Но отпустили — улик нет, а без улик сейчас нельзя, либералы в Думе шум поднимут. А он вышел из участка и будто еще злее стал, ей-богу. У него, Дмитрий Иванович, не глаза, а угли из преисподней.