18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вячеслав Гот – Смерть в Мариинском театре (страница 1)

18

Вячеслав Гот

Смерть в Мариинском театре

Пролог. За кулисами и в свете рампы

За час до того, как погас свет в люстрах, и за час до того, как погасла жизнь Дмитрия Ильича Верещагина, Мариинский театр жил своей обычной, никому не видимой жизнью.

В этот вечер давали «Пиковую даму».

В зрительном зале уже собиралась публика. Фрак мешался с мундирами, бриллианты в ложах соперничали с хрустальным сиянием главной люстры. Пахло духами, пудрой и легким волнением. Но за тяжелым бархатным занавесом, расписанным двуглавыми орлами, кипела иная жизнь – та, что никогда не попадает в театральные программки.

Верещагин появился в театре за сорок минут до первого звонка. Он всегда приходил рано. Не из почтения к искусству – из любви к власти. Пройти по пустым коридорам, заглянуть в глаза встречным служителям, увидеть, как они кланяются, – это питало его сильнее любых оперных арий.

Дмитрий Ильич Верещагин, потомственный почетный гражданин, владелец лесных угодий и золотых приисков, попечитель театрального училища и щедрый жертвователь, считался человеком безупречным. Газеты называли его «Меценатом с душой поэта». В свете шептались, что без его денег сцена Мариинки давно бы осиротела. Он давал – и ему прощали всё. Даже то, как он смотрел на артисток.

Сейчас он стоял в директорской ложе, прижимая к глазам театральный бинокль. Но смотрел он не на сцену. Бинокль был наведен туда, где в полумраке кулис мелькала худая фигурка в репетиционной пачке.

– Красавица, – пробормотал он себе под нос. – Жаль, таланта мало. Но талант – дело наживное.

Он опустил бинокль и улыбнулся своему отражению в темном стекле. Лицо у него было холеное, сытое, с тяжелой челюстью. Глаза смотрели цепко, оценивающе. В свои пятьдесят пять он не потерял ни волоска в аккуратной бородке, ни интереса к молодым дарованиям.

В это же время, этажом ниже, в гримерной на четвертом ярусе, прима-балерина Анна Репина заканчивала гримироваться. Она сидела перед тройным зеркалом, и десятки лампочек отражали ее лицо – лицо женщины, которая привыкла быть первой. Тридцать три года. Для балерины – возраст опасный. Но она держалась. Держалась за каждую партию, за каждую ноту, за каждое движение, которое могло доказать, что рано списывать ее со счетов.

– Анна Павловна, к вам господин Верещагин просили передать, – горничная сунула в руку балерине маленький конверт.

Репина взяла его длинными, сухими пальцами. Внутри была короткая записка: «После спектакля. Жду в буфете. Надо поговорить о контракте. Д.В.»

Балерина скомкала бумагу. Лицо ее не изменилось, лишь на шее, у самого основания, забилась тонкая жилка.

– Скажите, что я очень занята перед выходом. Я подойду, если успею.

Горничная выскользнула. Анна посмотрела на свое отражение долгим, тяжелым взглядом. В этом взгляде не было благодарности. Была усталость. И ненависть.

В глубине сцены, под колосниками, стоял пожилой человек в потертом сюртуке. Его звали Федор Кузьмич, и он служил в театре сорок лет – сперва рабочим сцены, потом помощником режиссера, теперь просто приглядывал за порядком. Он слышал всё, что говорилось за кулисами, и видел то, что никто не замечал.

– Недобрый вечер, – прошептал он, глядя, как монтировщики тащат декорацию спальни графини. – Слишком тихо.

Старик перекрестился на стояк с софитами.

Он знал этот театр как свои пять пальцев. Знал, что улыбка здесь стоит дороже золота, а падение с вершины может быть смертельным. Знал, кто кому должен, кто кого ненавидит, и чья карьера построена на чужом несчастье.

И еще он знал то, о чем молчали все: двадцать лет назад в этом театре погибла певица. Сорвалась с колосников. Несчастный случай. Следствия не было. А Верещагин тогда только начинал свой путь мецената.

– Недобрый вечер, – повторил старик и ушел в тень.

Первый звонок прозвенел ровно в семь. Публика повалила в зал. Верещагин занял свое место в ложе бенуар, поправил фрак, приосанился.

Дирижер поднял палочку. Оркестр грянул увертюру.

Никто не знал, что для кого-то в этом зале сегодняшний спектакль станет последним.

Глава 1. Ложа бенуар. Смерть под аплодисменты

Музыка Чайковского заполняла зал до самого купола, где роспись с музами и амурами терялась в сиянии хрустальной люстры. Третий акт «Пиковой дамы» подходил к своей мрачной развязке. На сцене Графиня, призраком в белом, пугала несчастного Германа.

В ложе бенуар, обитой малиновым бархатом, сидели четверо. Сам Верещагин – в центре, в кресле у самого бортика. Рядом с ним – супруга, Елизавета Петровна, женщина с бледным лицом и нервными пальцами, которые теребили кружевной платок. Позади, в полумраке ложи, расположились двое приглашенных: молодой чиновник особых поручений из министерства двора и пожилая графиня-фрейлина, тетушка Елизаветы Петровны.

Верещагин слушал музыку с прикрытыми глазами. Он знал эту оперу наизусть. Знал, когда петь начнет Герман, когда грянет хор, когда упадет занавес. Он даже постукивал пальцем по бархатному поручню в такт увертюре.

Но вот что-то изменилось.

Чиновник, сидевший сзади, потом рассказывал на допросе: «Дмитрий Ильич вдруг дернулся. Именно дернулся, словно его ударило током. Я подумал, что ему дурно от духоты – в ложах всегда жарко натоплено».

Верещагин открыл глаза. Широко. Слишком широко.

Рука его, еще секунду назад отбивавшая такт, вцепилась в поручень. Костяшки пальцев побелели.

– Дмитрий? – тихо позвала супруга. Она смотрела на сцену и не сразу заметила перемену.

Он не ответил.

На сцене Герман пел свою отчаянную арию, требуя у Графини назвать три карты. Оркестр гремел, зал затаил дыхание. И в этот самый миг Верещагин начал заваливаться вперед.

– Дмитрий Ильич! – вскрикнул чиновник, подаваясь к нему.

Но было поздно.

Меценат рухнул грудью на бархатный бортик ложи. Голова его безжизненно свесилась вниз, прямо над партером. Цилиндр, лежавший на соседнем стуле, покатился по полу и замер у ног фрейлины, которая в ужасе прижала руки ко рту.

В тот же миг оркестр грянул финальный аккорд. Занавес дрогнул и пополз вниз. Зал взорвался аплодисментами.

Никто в партере не заметил тела, перевесившегося через край ложи. Никто не услышал приглушенного крика Елизаветы Петровны. Аплодисменты заглушили всё.

– Врача! – закричал чиновник, перекрывая овации. – Бога ради, врача!

Он выскочил в коридор, едва не сбив с ног лакея в ливрее. По ложам пробежал шепоток, но публика еще не понимала – случилось что-то на сцене или в зале? Может, так задумано? Может, эффект?

Аплодисменты стихали медленно, нехотя.

В ложу уже вбегали люди. Театральный врач, сухонький старичок с саквояжем, вечно дежуривший за кулисами, прибыл первым. Он опустился на колени перед Верещагиным, нащупал пульс, приподнял веко.

– Вынесите его в коридор, – распорядился он. – Скорее.

Двое служителей подхватили грузное тело под руки. Голова мецената моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы. Белоснежная манишка была залита чем-то темным – то ли вином, то ли кровью.

В коридоре уже собралась толпа. Лакеи, чиновники, какие-то дамы в бриллиантах, разинув рты, глазели на происходящее. Врач велел расступиться, положил Верещагина прямо на ковровую дорожку, расстегнул сюртук, прижался ухом к груди.

Минута. Две.

– Сердце, – сказал он наконец, поднимаясь с колен и вытирая руки платком. – Остановка сердца. Боюсь, здесь уже ничего не поделаешь.

Елизавета Петровна стояла у стены, белая как полотно, и смотрела на мужа остановившимися глазами. Она не плакала. Она словно не верила, что это происходит на самом деле.

– Как сердце? – переспросил кто-то из толпы. – У него же здоровое сердце было! Он вчера только в манеже был, лошадей смотрел…

Врач только развел руками.

– Всякое бывает. Волнение, духота, музыка… В его возрасте это не редкость.

Чиновник из министерства, бледный, с трясущимися руками, уже отдавал распоряжения: послать за полицией, известить родных, увести публику. Но публика и не думала расходиться. Весть о смерти мецената разнеслась по театру со скоростью пожара.

– Несчастный случай, – шептались в ложах. – Слабое сердце.

– Ах, бедная Елизавета Петровна!

– А какой был человек! Сколько сделал для театра!

В гримерных артисты, еще не снявшие грима, перешептывались, прикладывая пальцы к губам. Дирижер, узнав новость, велел оркестрантам сидеть на местах – мало ли что.

И только один человек в театре смотрел на происходящее иначе.

Алексей Громов, сыскной надзиратель, оказался в Мариинском не по службе. Сестра вытащила – «проветрись, отдохни, на людей посмотри». Он и смотрел. С галерки, где билеты дешевле, а воздух гуще. Смотрел и видел то, чего не замечали другие.

Верещагин упал лицом вперед. Если бы сердце остановилось просто так, он бы обмяк, сполз с кресла, уткнулся носом в пол. Но он рванулся вперед, вцепился в поручень, захрипел. Так не сердце останавливается. Так задыхаются.

Громов спустился вниз, смешался с толпой зевак у служебного входа. Когда тело выносили, он успел заглянуть в лицо покойному.

Губы Верещагина были синими. Не серыми, не бледными, а именно синими. И на воротничке, у самой шеи, виднелось темное пятно.

Яд, подумал Громов.