18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Вольфрам Айленбергер – Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929 (страница 30)

18

Если говорить о Витгенштейне, то в 1922 году ошибочными были не только и не столько религиозные убеждения, но в первую очередь фундаментальные допущения той научной картины мира, которую современное ему естествознание полагало полностью проясненной. Именно такой взгляд на мир оказался – хотя его приверженцы об этом не подозревали, а главное, не желали этого замечать, – в плену крайне примитивных и, по Витгенштейну, доказуемо беспочвенных убеждений, которые в итоге очутились в хвосте даже у всех форм просвещенной религиозной веры. Как раз научно просвещенная современность с ее основополагающей верой в неизменное действие непреложных законов природы, каковые якобы могли каузально объяснить и в конечном счете предсказать всё, что происходило и произойдет, зиждилась на постоянном понятийном самообмане. А заключался он в том, что понятие «логической необходимости» некорректно отделялось от понятия «непреложности закона природы».

На фоне круга проблем, который в те же годы занимал Хайдеггера, Кассирера и Беньямина, можно бы просто сказать: для Витгенштейна-философа речь шла, прежде всего, о выявлении связей между «виной» и «судьбой», «свободой» и «необходимостью», «верой» и «знанием», «сущностью» и «существованием» – этими центральными понятиями по-настоящему зрелой, совершеннолетней жизни. Со всей ясностью это можно прочитать как раз в той книге, которую Витгенштейн впервые держит в руках в напечатанном виде:

6.36311. Что солнце взойдет завтра, есть гипотеза; это означает, что мы не знаем, взойдет ли оно.

6.37. Нет принуждения, заставляющего одно происходить вослед за другим. Единственная необходимость, которая существует, – логическая необходимость.

6.371. Все современные представления о мире основаны на иллюзии, будто так называемые законы природы объясняют природные феномены.

6.372. И потому люди преклоняются перед законами природы, почитают их ненарушимыми, поклоняются им, как поклонялись в минувшие столетия Богу и Судьбе.

И они одновременно правы и не правы: взгляд древних яснее, поскольку у них имелся некий четкий предел, а современная система пытается представить так, будто всё уже объяснено.

На самом деле ничто не объяснено, особенно же – вопрос, почему вообще существует этот мир со всеми его почитаемыми нами доказанными закономерностями, ведь скорее уж ничто существовать не должно. И объяснить это никогда не удастся, потому что всякое объяснение должно прибегнуть к чему-то вне этого мира, а стало быть, неизбежно придет к бессмыслице. Именно на этот проясняющий шаг истинно религиозный человек, каким он виделся Витгенштейну и каким он, безусловно, считал себя, решительно опережал всякого по-современному верящего в науку человека!

Это не означало, что за пределами того, о чем можно сказать, не нащупывался подлинный центр смысла. Однако, именно то, что порой со всей определенностью и уверенностью угадывалось по ту сторону означенных пределов, не поддавалось обоснованиям или объяснениям, касающимся этого мира, – какой бы природы эти обоснования ни были: вещественной ли, этической ли.

6.41. Смысл мира должен находиться за пределами мира. В мире всё есть, как оно есть, и случается всё, как случается; в нем не существует ценности – а если бы она и была, то не имела бы ценности.

Если есть ценность, которая имеет ценность, она должна пребывать вне области того, что происходит и имеет место.

Сверху вниз

Бесспорно, всё это опять-таки были фразы, по собственным критериям Витгенштейна – совершенно бессмысленные. Но в том-то и состоял подлинно гениальный трюк его программы разбора понятий. Чем иначе прояснить лингвистически созданную путаницу, как не средствами самого языка?

Так что в конце остается только, освобождаясь, оттолкнуть от себя ведущую к познанию лестницу суждений, по которой вместе с «Трактатом» взбирался вверх.

Но что делать на достигнутой высоте без лестницы? Что тогда остается открыто человеку, дабы снова обрести почву под ногами? Собственно, лишь одно: решиться на прыжок! Прыжок в веру! Прыжок в подлинно этическую экзистенцию, прыжок в свободу! Причем этот прыжок отличается тем, что совершается в полном сознании своей фундаментальной неустойчивости и безопорности! То есть прыжок из Ничто, коль скоро «нечто» подразумевает здесь некое состояние мира, основание или факт. Лишь поистине безопорный прыжок обеспечивает истинную опору в вере, ибо только он заранее отрекается от всякой могущей быть обоснованной надежды на будущее вознаграждение, на справедливость, на спасение души, на бессмертие или на иное классическое обещаемое религией последствие. И это тоже можно слово за словом прочитать в «Трактате»:

6.422. Когда этический закон, имеющий форму «Ты должен», оказался установлен, первой мыслью человека было: «А что, если я этого не сделаю?» Ясно, однако, что этика никак не связана с наказанием и поощрением в обычном смысле этих слов. Так что вопрос о последствиях поступков и действий не имеет смысла. Во всяком случае, эти последствия не должны становиться событиями. Ибо в подобной постановке вопроса всё же должно быть что-то правильное. Должны быть и этическое поощрение, и этическое наказание.

Если вообще ценность решения вести свободную жизнь хоть как-то оправдывает себя, то происходит это именно в опыте ее свершения (и, стало быть, не может пониматься как ее внешнее последствие). Понимать его нужно именно как прыжок в эту конкретную жизнь, а не в какую-то другую, или позднейшую, или, тем более, вечную:

6.4312. Нет временнóго бессмертия человеческой души, так сказать, ее постоянного существования после смерти тела; это допущение, более того, никак не оправдывает надежд, которые на него возлагались. Разве раскрою я некую тайну, живи я вечно? Разве эта вечная жизнь не такая же тайна, как наша повседневная жизнь? Постижение тайны жизни в пространстве и времени лежит за пределами пространства и времени.

Решение совершить прыжок в веру, то есть, в подлинную этическую экзистенцию, к которому со всей риторической силой и понятийной остротой призывают своих читателей в 1922 году Хайдеггер, Беньямин и Витгенштейн, не ищет никакого другого ручательства и никакого другого основания, кроме свершения самой жизни. И те, кто всерьез ставят вопрос, почему, собственно, надо решиться на такую жизнь – разве она легче, приятнее, удобнее, беззаботнее? – тем самым только раскрывают свое непонимание возможной сути этого прыжка. В сущности, они показывают, что совсем ничего не поняли. Ни о себе самих. Ни о мире. По крайней мере, так это видит Витгенштейн – и не он один.

Проясненная Витгенштейном ситуация с мотивами и ожиданиями высвечивает именно ту разницу между «выбором» и «решением», которая в произведениях тех лет безусловно важна и для Беньямина, и для Хайдеггера, и даже для Кассирера: выбор ищет оправдания в обозримых последствиях, а решение – как раз нет. Выбор в этом смысле всегда обусловлен, решение же необусловлено, и, стало быть, свободно по-настоящему. Выбор остается погруженным в миф, а решение – в идеальном случае – вырывается из якобы управляющей существованием рациональной логики причины и следствия, судьбы и необходимости, вины и искупления. Это и придает ему собственную священность. Такова философско-педагогическая теория (или теология освобождения?) Людвига Витгенштейна в двадцатые годы.

Однако Витгенштейн, будучи в полном сознании совершенного им в 1919 году прыжка в новую жизнь учителя народной школы, никак не мог отрицать, что возможный смысл такой экзистенции не показал ему себя в своем повседневном осуществлении. Во всяком случае, этот смысл не наполнил его, но оставил на дни и недели в той самой глухой пустоте, избавиться от которой он, собственно говоря, надеялся, принимая свое решение. Даже в Пухберге он более чем тяжко подавлен – он прямо-таки вызывает жалость. Его письма того периода твердят об отчетливо ощущаемой невозможности уйти от темных сил собственного характера и собственной натуры. Снова и снова его со всей мощью тянет назад, в глубинные, беспросветные слои своего «я».

Конечно, он честно старается поддерживать социальные связи, обедает с коллегами в трактире, даже находит в лице Рудольфа Кодера человека, который удовлетворяет его музыкальным требованиям и с которым он вскоре каждый вечер разыгрывает дуэты Брамса и Моцарта для фортепиано и кларнета. Но в конечном счете и он, и все вокруг отчетливо чувствуют, что между ним и остальным миром находится то самое словно незримое и от того непроницаемое стекло, о котором он некогда говорил своей сестре Гермине. Словом, зимой и весной 1923 года Витгенштейн в первую очередь плачевно одинок.

Публикация его книги ничего в этом не изменила. Напротив, она, пожалуй, только усилила и углубила ощущение постоянной роковой изоляции. Разве ежедневный взгляд на эту работу в его скудно обставленной каморке не доказывал простую истину, что философствование, избавляющее человека от его тревог, имело свои ясные и четко обозначенные пределы? Что толку в «правильном видении» мира, если нигде нет никого, с кем хочется его разделить?

V. Ты. 1923–1925

Витгенштейн бранится, Кассирер лечит, Хайдеггер становится демоничен, а Беньямин – порист