Владислав Петров – Азбучные истины (страница 2)
Фернао — старший сын португальского китайца Энрике, — на испанский манер звавшийся Фернаном, а по-русски Фернеем, дослужился до капитана, плавал под разными флагами и однажды привел в Архангельск английское судно с грузом сахара. Навигация заканчивалась, и следовало, загрузившись смолой и поташом, поспешить в обратный нуль, но на судне обнаружилась поломка руля, потом вдруг оно дало течь, а когда все несчастья оказались позади, ударили ранние да жестокие холода. Пришлось зимовать. А тут новая напасть: Фернао-Ферней, не рассчитав свои силы, выпил крепкого русского вина, свалился в сугроб и пролежал там несколько часов. Отмороженные ноги отнялись — хорошо еще, избежал антонова огня, — и корабль по весне ушел в Англию без капитана, оставленного на попечении местного кормщика. А у кормщика была на выданье дочь Татьяна с волосами цвета выгоревшей на солнце соломы; и осенью сыграли свадьбу — это ничего, что жених опирался на костыли. Вот и вышло, что английский капитан португалец Фернао-Ферней, сын китайца и внук индианки, осел на беломорском берегу и превратился в Федора Ивановича. Дети его были записаны Волокутовыми — от волокущего ноги, стало быть, родились.
В тот миг, когда бронзовохвостые драконы, повинуясь удару потревоженного внутри сферы маятника, уронили шарики в жадные лягушачьи пасти, произошло еще множество событий. В Фанаре, стамбульском квартале греческих аристократов, зарезали драгомана из рода Маврокордато. В Смоленске «евреянин» Самуил Яковлев со товарищи предъявили в приказной избе проезжую грамоту с красной печатью, в коей ради скорейшей доставки к царскому столу венгерского вина указывалось «с товаров их пошлин в городех не имати, и пропускати их везде, не задержав». В Ярославле, в строящейся церкви Николы Мокрого, уложили последние терракотовые изразцы, и мастер Никита Хлябин попятился назад в стремлении единым взглядом окинуть деяние рук своих, упал, споткнувшись о доски, и много тому смеялись. В Каменец-Подольском при получении известия о переходе турками Днестра схватился за сердце старый пан Анджей Осадковский, опустился в кресло, и вокруг его большого тела засуетились, закудахтали перезрелые дочери; а сын, поскребыш, стоял без движения у стены и смотрел не мигая на багровеющее лицо отца. В Москве благополучно разрешилась от бремени царица Наталья Кирилловна; по этому случаю в кабаке Василия Небитого на Земляном валу гостинодворцы выкатили черному люду бочонок вина. Под Руаном обвалился мост через Сену; среди прочих утонули булочник Филипп Дюшам и его супруга Шарлотта, оставив сиротой трехлетнюю дочь Мари. В Запорожской Сечи мальчик Алешка Смурный слушал, как за стенкой шалаша, крытого по казацкому обычаю лошадиной шкурой, отец с дядьями вспоминают казненного в прошлом году Стеньку Разина — и непонятно было, хорошо ли, плохо ли вспоминают.
А по Ногайской степи, еще зеленеющей, не выжженной до конца солнцем, неспешно двигалось посольство Больших Ногаев. Посол мурза Хаджи Ахмед пригласил в свою повозку венецианца, католического миссионера. Уже второй месяц монах иезуитского ордена брат Меркурио был гостем Хаджи Ахмеда, и за это время они научились понимать друг друга без толмача. Нынче им предстояло расстаться: брат Меркурио направлялся через Ногаи Малые и Крым прямо к Святому Престолу, где собирался сделать доклад о проникновении католической веры в здешние места, а путь Хаджи Ахмеда лежал на север, в Москву. Мурзе приятно было слышать, как иезуит опять, теперь уже напоследок, нахваливает мудрость ногайцев, а сравнивая веру русских и свою католическую, не находит в пользу русских ни одного слова; впрочем, мусульманин Хаджи Ахмед не видел разницы между католиками и православными — и те и другие, неразумные, считали своим богом пророка Ису.
Хаджи Ахмед не любил русских, хотя по крови сам был на три четверти русским: и мать его, и бабка были русские полонянки. Но воспитывали его мужчины — и воспитали настоящим воином-степняком. Когда-то в мечтах своих Хаджи Ахмед залетал очень далеко и даже воображал себя во главе ногайских улусов, объединенных на борьбу с русскими, но все вышло с точностью до наоборот: в ордынской междоусобице клан Хаджи Ахмеда потерпел поражение, и ему коварно определили позорную роль — ползать по пыльным коврам в покоях русского царя; а могли бы и просто зарезать.
Сто с лишним лет минуло, как мурзы Больших Ногаев, в отличие от Ногаев Малых, отошедших под руку Крыма и Турции, признали вассальную зависимость от московского престола и обязались прекратить набеги на Русь. Страшный русский царь Иван, о котором ходили слухи, будто на его обедах подают зажаренных детей, ногайское смирение принял и не подавился. И дабы не было у мурз соблазна нарушить данное слово, основал на Ногайском шляхе крепость Воронеж. Позже в закрепление ногайской покорности царь Борис Годунов сделал мурзу Иштерека русским князем, а царь Михаил Федорович повелел строить укрепления по всему порубежью, и возникли крепости Тамбов, Козлов и Ломов. Русские границы отодвигались на юг, а с востока ногайцев теснили калмыки. Занимавшие прежде громадное пространство от Волги до Иртыша ногайские улусы вытеснялись в прикавказские степи, и Хаджи Ахмеду уже виделось будущее, в котором его народ выдавят из степей и сбросят в Гирканское море, называемое в разные времена также Хвалынским, Хазарским и Каспийским.
Брат Меркурио охотно разделял эти опасения.
В том месте, где Ногайский шлях разбивается на два рукава, караван сделал остановку. Тотчас поставили шатер, развели огонь; не успели путники немного отдохнуть, совершить омовение рук и — каждый по-своему — помолиться, как запахло жареной бараниной. Под навесом накрыли послу; отдельно расстелили кошму для свиты, но никто не садился — все ждали Хаджи Ахмеда. Наконец он появился из шатра, сделал разрешающий жест, и свита накинулась на еду. Сам, не глядя, протянул руку за спину, и слуга вложил в нее кусок вяленой конины. Хаджи Ахмед положил его на седло, кинжалом отрубил ломоть и одним движением набил рот. Брат Меркурио усмехнулся, полез в сумку на поясе, достал горсть сухого гороха и принялся шумно грызть. Тогда Хаджи Ахмед отхватил еще ломоть, подошел к иезуиту и поднес мясо к его рту. Монах втянул в себя конину; ломоть был велик, и он едва не подавился, но все ж таки совладал с собой. Продолжая жевать, он протянул к лицу Хаджи Ахмеда горсть гороха. Тот, в свою очередь, усмехнулся и по-лошадиному, губами, собрал горох с руки. И вдруг кинжалом, которым кромсал конину, надрезал себе тыльную сторону ладони и приподнял руку; кровь заструилась к локтю и закапала в пыль. Иезуит чуть помедлил, вытянул из складок запыленной рясы маленький стилет и резким уверенным движением проделал ту же операцию со своей ладонью. Потом под взглядами поронявшей куски изумленной свиты ногайский посол и католический миссионер соединили руки и смешали кровь.
Через несколько минут Хаджи Ахмед велел собираться — и они разъехались. На прощание посол преподнес венецианцу кинжал в серебряной оправе, а тот отдарился песочными часами, на подставке которых было написано MEMENTO MORI.
К темноте посольство достигло улуса мурзы Азима, за которым начинались русские земли. Хаджи Ахмед велел слугам спать и остался один у костра. Потрескивали сучья, ветер стих, и дым уходил строго вверх; внутри этого теплого столба цвет ночи был чуточку иным — нс таким черным, как по всей степи. Перед сидящим на кошме Хаджи Ахмедом на невысоком стульчике стояли подаренные венецианцем часы. Песок медленно перетекал из верхней половины в нижнюю, и Хаджи Ахмеду казалось: если напрячь глаза, то можно будет разглядеть каждую песчинку, отследить ее падение. И он суживал зрачки, напрягался до рези, до слез, даже переставит перебирать янтарные четки. Но ничего не получалось: в обеих частях склянки песчинки были единой массой, и только в краткий миг падения каждая обретала что-то свое; миг этот скорее угадывался, нежели улавливался глазом, — и тут же песчинки сливались в ручеек и снова превращались в единое целое, растекаясь по растущему в нижней части конусу. Была во всем этом загадка, и Хаджи Ахмед уже близился к ответу, когда боковым зрением заметил тень, мелькнувшую на границе освещенного костром крута.
— Селим! — позвал он, надеясь, что это слуга, но уже зная, что слуга не ответит.
И слуга не ответил.
— Азехмат, Кадыр, Аккулуй, Ураз, Байсунгур. Исенбек!.. — стал он звать поименно людей свиты. — Стража!
Но стража и люди свиты не откликнулись.
А теней вокруг становилось все больше и больше, они просачивались между повозками, выставленными так, чтобы выдержать нападение превосходящих сил врага. Но что укрепление из повозок против бесплотных теней? Тени подступали, окружали ногайского посла. И Хаджи Ахмед понял, что настал его смертный час.
Он умер, и четки упали в костер, и потек желтыми горючими слезами камень янтарь — а песок в часах все сыпался, сыпался и сыпался...
Иезуит Меркурио, совершивший путешествие в Ногайские степи и подробно описавший в донесении папе Клименту X быт тамошних племен, немало внимания уделил беседам с Хаджи Ахмедом и не забыл упомянуть о своем братании с ним — ради укрепления доверия к католической церкви. Однако о смерти посла он говорит скупо, ограничиваясь сообщением, что известие о гибели Хаджи Ахмеда настигло его во владениях крымского хана. И добавляет, что послу перерезали горло.