Владимир Титов – Хождение за три моря (страница 6)
А с другой стороны, положение сытого праздного мечтателя, у которого ну разве только черта нет.
Бывает, что и так начинается дружба.
По левую руку громоздился самый большой, самый роскошный в деревне дом. На просторе, несколько в отдалении, т. к. был разделен от общего ряда деревенской улицы небольшим оврагом. Хозяева дома, люди были малообщительны, известно лишь, что из начальственного сословия. А на другой конец деревни, к человеку как раз очень общительному наезжала в гости молодая эффектная дама, московская художница. И можно было часто видеть ее сидящей у плотины, рисующей заросший пруд, то на маленьком холсте кудрявились березки, то куст какой-нибудь рябиновый, полыхающий закат и ромашковое поле. Всегда рядом черная сумка, видимо, со всякими профессиональными премудростями.
Жору, друга, к которому она приезжала, удивляла она постоянно, а была она для него безусловно загадкой: и величавым спокойствием, взглядами, намекавшими на некую тайну, резкими движениями; сорваться, бросив все, в Москву и так же неожиданно, как снег на голову, явиться, когда казалось бы, и добраться не на чем. Скромность тоже удивляла: «Ну до того скромна, стеснительна. Я ей рюмочку за обедом наполню (Жора этим не увлекался, но за обедом-ужином уважал) – а она глаза потупит и ручкой так, отведет, – не надо, мол, это не для меня».
– Пошел я раз в магазин, – рассказывает Жора, – в соседнюю деревню, пошел и опоздал, закрыли. Где взять теперь?..
Бутылки, что собирался он приобрести, хватало ему на неделю, да и не так чтоб нужна позарез, но раз уж пришел… У магазина местный мужичок подсказал, направил по нужному адресу, где недорого всегда можно было разжиться.
– Сколь возьмешь-то? – спросила вышедшая к нему бабка.
– Да одну, хватит.
– Это ж откуда такие будете?
– Из Матюшино.
– Эко, за одной-то в такую даль идти. Из Матюшино барышня одна обычно ходит, так меньше трех никогда не берет.
– Барышня… – Жора напрягся. – Это кто ж такая?
Бабка выдала точный портрет его подруги.
Любаша его – так ее звали – в силу своей загадочной природы пристрастия свои демонстрировать не любила. Действовала так.
Брала у бабки три-четыре бутылки, отливала в четвертинную бутылочку «рабочую» дозу, таким образом всегда находящуюся при себе в черной ее сумочке, и отправлялась беседовать с природой: с кудрявыми березками, с лягушками у пруда, с пахучими травами.
Пришел как-то Жора, и вид имел озабоченный.
– Тим, Любаша моя загорелась тут идеей продать свои картинки. Соседям твоим. Я говорю ей: «Что ж я, так вот вломлюсь к ним, скажу: доставайте кошельки – товар принес. Я ведь вообще их не знаю». Так вот, может, ты, по-соседски, так сказать.
– Да я тоже вроде особой дружбы с ними не вожу; так, здрасьте – до свидания.
– Ну, ты как художник можешь посоветовать им.
– А с чего ты взял, что картинки их интересуют?
– Под такой-то крышей, поди, и стены должны быть украшены. В общем, она меня к тебе послала.
Делегацией отправились на барский двор. Люба впереди – взгляд решительный, я за ней, сзади Жора тащил тюк с картонами и холстами. Хотя я и растолковал цель визита, хозяева, казалось, не совсем понимали, что от них хотят. Были они из тех, для которых – картинка, она картинка и есть: фото, вырезанное из журнала, что-то такое нарисованное на холсте, на картонке, репродукция в раме, ну, если рамка хорошая, то… впрочем, все – одного порядка вещь. Куда больше любят они свои красивые стены с красивым покрытием и с сомнением смотрят на возможность вбить в эту красоту гвоздь.
Жора распаковал товар, расставил по стенке. Хозяева долго всматривались, пытаясь найти узнаваемый уголок деревни, опасливо переглядывались, наконец выбрали все же картонку.
– Эту берем, – сказала хозяйка и торопливо добавила: – Двадцать рублей.
Пиво стоило тогда десятку.
Все посмотрели на автора. Вид Любы, дерзко-решительный, говорил – сейчас вот решается дело ее жизни и в руке ее был меч, с которым готова была броситься в любую схватку.
– Я должна подумать, – рубанула Люба мечом. – В сад выйду. (Метнулась за дверь, сумочка черная на плече.)
Пересекла голый газон, дальше египетскими колоннами стояли стриженые туи. Обойдя сбоку, достала мерный сосуд свой, хорошо приложилась и так же решительно направилась к дому.
Войдя, меч полоснул воздух: «Двадцать пять!»
Люди, конечно, живые вокруг, выразительные, каждый на свой манер. В городе живешь двадцать лет, ничего не знаешь о своих соседях. Тут все наизнанку вывернуты.
По ночам садился иней. Уставший сад дышал ленью. Деревня наполовину обезлюдела. Некошенная за огородом трава почернела и смотрелась скрученными мотками ржавой проволоки. Клены торчали пустыми черными ветками, насыпав вокруг себя желтого.
Вот и еще одна осень.
Платаны не желтели. Покрывшись как бы серой патиной, чуть съеживались, зелеными валились на землю. Многовековые гиганты, стриженные яйцевидной формой, шевелили кое-где оставшимися, редкими листами, особенно на макушках, смотрелись прозрачными шарами.
Нет, каждый год он опять шел по Тверскому, спускался по Петровскому бульвару на Трубную, потом по Рождественскому, по Сретенке шел… И все вокруг: здания сотнями своих глаз, прохожие, несущиеся мимо, и даже деревья (он чувствовал) – смотрели на него как на пришельца, заблудившегося чужака. Этот мир не принадлежал ему больше.
В магазине разбитная продавщица без всякого повода, по привычке просто, нахамила ему. Он даже не обиделся, посчитал, что не имеет права обижаться. Он даже позавидовал ей – она ведет себя так, как хочет, он же не может даже обидеться.
В аэропорту вспомнил вдруг, что сутки ничего не ел. Рядом за стойкой двое лениво тянули кофе. Он хотел было тоже пойти взять что-нибудь. Но в голове все что-то гудело, прыгало, и он остался на месте.
Даже когда самолет рванул вверх и земля опрокинулась боком, и тогда еще не верил, что куда-то он уезжает. С козой решено было подождать, Париж на тот момент оказался нужнее. Поднадоели московские ветряные мельницы, захотелось оказаться, самому стать частью того большого мира, мира искусства, что был где-то за морями, за горами. Необходим был, он чувствовал, не просто рост, тут – взрыв был нужен. Не имеет права он киснуть в выверенно-вялой повседневности.
Одна неувязочка, тот же все проклятый вопросик: «Куда ж девать теперь этот вот окружающий его мир, без которого, казалось, и быть невозможно»?
Что ж, подвиги требуют жертв. Небесами поставлен он на этот путь и пройти его должен, выложившись до конца. И никаким соплям тут нет места.
Париж выглядел фантастическим. Накануне прошел ледяной дождь. (Тимофей никогда явления такого не видел.) Деревья были покрыты льдом. Стволы, каждая веточка казались хрустальными, светились в свете вечерних огней и походили на новогодние украшения. Серые парижские стены блестели, как натертые жиром. И в ледяном скафандре вышагивала золотая на золотом коне Жанна д'Арк.
И еще помнил, как жутко мерз весь тот первый в Париже день, хотя в той же самой одежде нормально чувствовал себя в Москве в двадцатиградусный мороз.
Приятно порадовало появившееся ощущение пустоты вокруг. Замечательное, комфортное состояние – ты никто, ты никому (наконец-то) не нужен, никому нет до тебя дела. В то же время жизнь взяла такие обороты – только успевай поворачиваться.
Сторона материальная беспокоила мало. С голоду не умирали, но доходы, как принято говорить, оставляли желать лучшего. Это уж когда высунулся, приглашения повалили со всех сторон, а поначалу Тимофей готов был взяться за любую работу. Кстати, оказались и картины, привезенные из Москвы. Правда, не так там все было гладко.
В Москве, по правилам, для вывоза за границу предметов искусства (в том числе и своих собственных произведений) надо было пройти некую оценочную комиссию Министерства культуры. Члены этой комиссии для проведения рутинной процедуры явились к Тимофею на дом. «Ну, что тут у вас, показывайте», – говорил вид их, скучающий, надменный и кислый. Они намеревались управиться в несколько минут. Но вышло по-другому.
Вперились в работы, смотрели долго, молча переглядывались. Наконец главный из них сказал:
– Разрешения на вывоз таких работ мы не дадим.
И другим уже тоном, растерянным несколько, добавил:
– Мы думали, тут обычная какая-нибудь серая скука. А это – ВЕЩЬ! Нет, вывозить это мы не разрешаем.
Тимофей взвился:
– Тогда покупайте, раз находите это ценным.
Главный сменил тон, заговорил совершенно по-дружески, перейдя даже на «ты».
– Тимофей, я бы купил, но я тут ничего не решаю, я искусствовед, эксперт, определяю…
– Карать или миловать?
– Можно сказать и так. Но я, лично, заинтересован, чтоб все настоящее оставалось в нашей стране, и своего согласия на вывоз я тебе не дам.
– Но почему? Разве плохо, если действительно стоящие вещи будут представлять за рубежом нашу культуру.
Тимофей горячился, но чувствовал некую неуверенность своей позиции. С одной стороны, Рубенс принадлежит всему миру. А лучшие работы Матисса висят в российских музеях. С другой стороны, было бы жаль, если б часть русского иконописного искусства гуляла бы по чужеземным музеям, его так немного осталось. И опять, сколько всякого барахла налепили так называемые современные классики, и велика ли будет потеря, если часть вывезут из страны. А я так вообще еще не встал на ноги, и нужны мне мои вещи, ну, чтоб совсем уж голым не являться в новый мир. Чем тут, собственно, дорожить-то?