реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Шаповалов – Шваркнутый пёс (страница 6)

18

«Как же рвёт судьбинушка жизнь человеческую. Сминает, забивает под плинтус», – вспомнив о подспудном желании познать то самое – гиблое, расчеловеченное место. Тогда, осторожно ступая заброшенным двором, приблизился к сетям. Господствующий в то время южный, солёный ветер вместе с шумом рассыпавшейся на песке волны сквозил, издавая звук, нагонявший опустошающую тоску. Казалось, вместе с рвущим и шипящим в сетях напором ветра, вот-вот обрушатся стены домика в пустоту прохладного подполья. Рухнет и всё скроет волна под мокрым песком и уйдёт в небытие фамильная эпоха, как горький сон. У Фёдора сдавило горло от таких дум. Набрав полные лёгкие, звучно выдохнул, успокоился.

В прежние времена ладили рыбацкие домики примитивно, но обязательно с холодными подвалами для хранения улова. Историю невернувшегося с моря молодого, весёлого рыбака, проявлявшего слепую отчаянность, он слышал от хозяев, у которых снимал комнату.

Федя, пребывая там, выходил на берег лимана, открывшись ветру, поднимал голову к небу, дабы ощутить проносящееся время, смотрел вслед плывущим облакам. «Почему они двигаются в обратную сторону?» – задался тогда вопросом. Выглядело природное явление довольно интересно для любопытного, молодого человека. «Не всё в этой жизни так романтично и однозначно, как кажется», – вспоминал слова отца и продолжал стоять у домика. Окна его были распахнуты. Куски битых стёкол валялись в песке. Выпавшие из петли входные двери скособочились. Внутри носился морской ветер, оседая на стенах солью. Фёдор представил, как ночами подвывающему шторму грустно вторит жена погибшего рыбака, плачущая в уголочке супружеской постели, свернувшаяся в кулачок от холодной тоски, безысходности и горя. Снова по-чувствовал ком в горле. Несколько раз вдохнув полную грудь, прогнав печальные воспоминания, дед Фёдор вернулся в реальность. И, углядев над крайним окошком склада ласточкино гнездо, обрадовался: «Скоро прилетят мои любимые, запоют переливисто, застрекочут трелью, меж собой переговариваясь. Появятся птенцы,научатся летать, будут петь». Телега тем временем ретировалась, слегка цепляя задним колесом обочину. Федя завороженно, с любопытством смотрел ей вслед. Удаляющиеся конные звуки преображались в дробное сухое цоканье, сливающееся с уличными мотивами. Это напомнило дореволюционную Одессу. В ней он никогда не проживал, но подобная звуковая дисгармония воскрешала кадры из советского фильма «Опасные гастроли». Проводив взором, молча констатировал: «В нашем областном центре подобной архаичной прелести теперь не увидишь. Да и в южной, Екатерининской пальмире, наверное, не сыскать. Хотя в их приморском, хитроумном людском «муравейнике» всё можно найти».

Накануне проплывшая ночью бесформенная облачность слегка припорошила последним снежком. К утру же он растаял. В зелёных отсвечивающих драмой слезящихся глазах Фёдора снова расплылась картина белых, прозрачных, как лебяжий пух снежинок, ещё держащихся на тёмных бугорках тающего, старого, грязного снега. Он протёр глаза, заморгал, стирая веками наплывшую пелену – осмотрелся. Мимо не по-мужски семенил довольно необычный, изрытый оспой худородный мужчина. Взгляд его сходствовал с глазами газели. Казалось, они полны слёз, которые вот-вот выльются на испещрённые, грубые щёки. «Какие странные лица формирует природа», – думал Фёдор. «Такие субъекты обязательно манят взоры своей необычностью». Мужчина, не останавливаясь, повернулся вполоборота, взглядом с поволокой окинул уставившегося на него Фёдора. Замедлил ход и вдруг осклабился «иезуитской улыбкой», качнул головой, маня с собой.

««Потусторонний тип», – с жутью подумал Фёдор. Всяких встречал на своём веку, но такого персонажа вижу впервые», – хотя он знал тут всех. Опустив голову вбок, подобно собачке, увидевшей жука, посмотрел на вспучившуюся краску деревянной лавки. Поверхность её отдалённо напоминала щёки того самого испещрённого оспой.

Странный тип, подняв воротник, снова прошёл мимо в обратном направлении. Его широкие брюки, обтянувшие порывом ветра худющие ноги, создавали иллюзию несущегося паруса. Фёдор смотрел вслед, как тот, задрав голову, удалялся восвояси. «Дурная голова ногам покоя не даёт», – рассуждал он.

Весна, вихляя ветерком по улочкам городка, вытесняла морозность и необычную для этих краёв снежную зиму. Радовались смене погоды его обитатели. Щебеча и хихикая по-весеннему в резиновых сапожках, шли под ручки крендельком молодые женщины, мотальщицы электроцеха. Он знал их. Захотелось поздороваться, перекинуться парой-тройкой ни к чему не обязывающих слов, так необходимых ему. Попытался улыбнуться, но они не обратили внимания на старика. «Друзей-товарищей не осталось», – мысленно констатировал он, роняя голову. Застыв в одной позе, вдруг отметил, как не по-молодецки сидит полусогнутым, вобравшим голову в плечи. Да-а, канули в прошлое времена, когда на природе, выпив с друзьями праздничного вина, они смеялись, радовались, в головах шумело и гудело, пели песни под гитару и были бесконечно счастливы. «Иных уж нет, а те далече». Не радовалось его сердце от долгожданного послезимья.

Неожиданно всколыхнула память: их белёная известью хата, где прошли его детство и юность. От семейного обиталища осталась пожелтевшая фотография, сделанная в школьные годы во время занятий в фотокружке. Она сохранилась до сих пор. Заправленная в рамку, стоит на рабочем столе. Когда садится, здоровается с фотографией. Ведь она стала ему своеобразной «Распутинской Матёрой». Встаёт из-за стола, прощается. Когда стол закидывался газетным хламом, скрывая рамку с дорогой сердцу фотографией, высвобождает её из-под завалов, радуется островку былой жизни и приговаривает:

«Где ты тут затерялась, моя маленькая родина». Через увеличительное стекло снова и снова подетально рассматривает. «Камышовая щётка прохудилась», – говорит мама. «Твои индюки покромсали камыш», – отвечает хмельной отец. Вот мама белит фронтон перед майскими праздниками, любовно выводит голубкой пилястры. Сын послушно помогает, моет цоколь, размешивает палкой разбавленную известь. Вспоминает, как носились весной с братишкой по двору, радуясь новеющей хате, грядущему праздничному маю, близившимся летним каникулам. Всё осталось в другой жизни. Но воспоминания обогащали его сознание. На душе потеплело, и дрожь из тела вроде ушла. Переведя взгляд на голые ветки куста сирени, куда влетела стайка воробьев и сумасшедше заголосила, он воспрянул от воробьиной радости. Однако их базар шумно упорхнул и, вихляя серым облачком, ошалело понёсся вдоль улицы. Федя смотрел им вслед пока не скрылись. Стало тихо. Вспомнился отец на фото у куста зацветшей, любимой им сирени. Он рассказывал, что в детстве они с пацанами ловили по вечерам в камышовых стрехах воробьев, жарили на костре и ели. Так выживали, одолевая голодное время. Мужчины, кто постарше и имевшие снасти, использовали вездесущих птичек для ловли сома. Оказывается, поджаренный воробей для крупной, донной рыбы – лакомство. Тогда бытовало в народе мнение, что воробьи наносят вред. Потому жалости к ним не было. Рассказывал отец, что в полях в ненастную погоду декабрьскими днями бывало находили огромных дроф, обледенелых от дождевой сыпи и морозца. Их движения были скованы коркой льда, покрывавшей перья. Для нашедших группку дроф в поле была огромная добыча. Средняя семья могла месяц питаться мясом одной птицы.

Вспоминая рассказы отца, он услышал далёкий, будто улетающий ввысь отцовский голос: «Завари мне чаю» – фраза, удаляясь, послышалась ещё несколько раз, превратившись в некое журавлиное курлыканье. Нутро Фёдора оледенело. Всё яснее он осознавал в последние годы чёрную глубину содеянного. Он и ранее понимал, что взвалил на себя грех, от которого будет маяться всю жизнь. Сейчас же его отхватило отчаяние и страх величиною в небо:

«Как же так? Как же так? – попрекая себя, не заметил, как стал шептать сам себе.

Что ж натворил я тогда? Почему не помог отцу в отчаянный момент, – тряс шепчущими губами старый побитый жизнью человек. В тот роковой момент отец напоминал пса. Нет, нет – не «господнего» Пикулевского, и не Арктура – гончего, слепого Казаковского пса, наткнувшегося на обломанную, еловую ветку, а на шваркнутого! Сильно ударенного жизнью человека, просящего помочь, ощутить себя кому-то нужным. А не «псом», издыхающим в одиночестве. В мозгах Фёдора крутилась единственная мысль: «отец просил всего лишь кружку чаю, тянул свою ослабленную с синеватыми ногтями бледную руку к пустой чашке, стоящей у его железной кровати.

Почему я не смилостивился? Ведь на его долю выпала архитяжкая жизнь, надо же было понять человека, испытавшего бремя рабства на немецкой чужбине», – страдал он. Когда-то отец рассказывал, как его, юнца, не достигшего шестнадцати лет в 1942 году, угнали гитлеровцы, оторвав от семьи и Родины. Он был окружён врагами. Уразуметь надо было, что психика его, оцарапанная пленом, кровоточила. Потому и метался в жизненных лабиринтах, делая ошибку за ошибкой. Осмыслить надо было. Углубляясь в рассуждения, Федя натолкнулся мыслями на свой жестокий поступок, приведший к раскаянию. Грех был настолько тяжёл, что трудно представить не пережившему это. «Такое бремя можно сравнить с тяжестью лежащего на плечах мертвеца. Кто-нибудь, когда-нибудь тащил в одиночку окоченевший труп?» – мысленно спросил Фёдор, обращаясь в пустоту, окружающую его. «А я несу на протяжении жизни. В душе несу совершённое преступление. Сегодня я упал бы на колени перед отцом», – вырвалось из него словно молитва. Тогда, окончательно опустошённый, отец остался один. Вокруг него была «выжженная земля». Со склеротическими жилками на щеках бледно мучнистое, одутловатое лицо не то от водки, не то от болезни, казалось, таяло в тяжёлом запахе жилья. Лёжа на старой, продавленной кровати, он выглядел растерянным на грани крайней черты. Заросший, испуганный отец напоминал шваркнутого пса, да, именно шваркнутого». А Федя в тот роковой момент, не роняя слов, властно разбросав ноги, стоял, воплощая монумент бессердечия. Посреди полупустой комнаты презренно глядел в лицо отца, не имея ни жалости, ни сочувствия. Сердце его молчало, словно мозг палача. «Завари мне чашку чаю, горячего хочу», – просьбой отозвался отец, широко раскрыв карие зеницы, доставшиеся ему от матери. Поймав в глазах отца застывший отпечаток прошлого, Федя перетрухнул перед силой явившейся правды. Но взял себя в руки, чувствуя свою власть, глядел на отца, будто на дьявола. Хотя сам в этот момент был воплощением демона.