реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 69)

18

Лет 10 спустя, пришел я раз на какой-то праздник бывших петербургских студентов; полагаю, что я имел право там находится, окончив в 1942 г. Ленинградский университет. Случилось, что знакомая дама, ныне покойная поэтесса А. Горская[347] захотела меня представить Адамовичу. Я не отказался, так как, хотя мы с ним в университете учились вовсе в разные эпохи, у нас могли бы обнаружиться общие профессора; и потом… подумать все же, что этот человек был знаком с самим Гумилевым!

Однако, когда Горская произнесла мое имя, Адамович с испугом попятился, пробормотал что-то нечленораздельное, и поспешно отошел. Я ничуть не настаивал, понятно; большого желания пожимать у него руку у меня, решительно, не было. Но я рассмотрел в упор, на близком расстоянии, неподвижное, неживое его лицо и, главное, глаза, показавшиеся мне сначала белыми точно у слепого. Но нет! Они были зрячие, а только… пустые, словно бы за ними не имелось абсолютно ничего; зеркало мертвой и разлагающейся души, взор ходячего трупа… До сих пор мороз подирает по коже, как вспомню. Зато вполне мне стали с той минуты понятны, описания в литературе чувств, какие люди испытывают при соприкосновении с вампиром, с нечистым духом… леденящее, отвратительное веяние преисподней…

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), 18 декабря 1982, № 1691, с. 3.

Зловещая тень

В «Русской Мысли» от 20 января, давно покойный Г. Адамович (toujours lui![348]) старается высмеять и унизить любовь между мужчиной и женщиной (зная его характер и биографию, не удивляешься).

Главной базой для издевательства он избирает представление, будто для каждого мужчины есть предназначенная ему единственная подруга, и наоборот; ввиду мол размеров земного шара и его населения, встреча между такими двумя особами являлась бы невозможной.

Легко ответить, с мистической точки зрения (а без таковой вся теория, понятно, рушится), что, если существует Всеблагой Промысел или некая целенаправленность судьбы, то они уж так устроят, что люди родятся в одной стране или попадут в чужую, хотя бы и на край света: «Суженого конем не объедешь!»

Если же подходить к делу совершенно terre a terre, то еще проще: из числа, более или менее ограниченного, своих знакомых, каждый человек выбирает себе партнера, лучше всех других ему подходящего; вот это и есть предназначенная ему, единственная на земле, личность.

В том и в другом случае, конечно, возможны неудачи; люди могут ошибаться, обстоятельства или их собственная слабость могут им помешать; отчего и часты несчастные браки или люди, оставшиеся в одиночестве. Но это – явление другого порядка, и ирония Адамовича к ним никак не применима.

«Наша страна» (Буэнос-Айрес), рубрика «Печать», 5 марта 1983, № 1702, с. 3.

Н. Берберова, «Курсив мой» (Нью Йорк, 1983)

Как поэтесса, Н. Берберова[349] – величина бесконечно малая; ее не принято даже и называть. Как романистка – вес ее ненамного больше. Нужно ли было издавать, да еще и переиздавать ее автобиографию? Но, скажут мне, она жила в интересное время и встречала интересных людей. Это-то факт. Только сообщает она нам о них не ахти что; вместо двух пухлых томов большого формата, хватило бы двух-трех журнальных статей. Из-под пера ее льется все время рассказ не о времени, а о себе; а она (в своем же описании) мало и симпатии вызывает.

Начнем с самого неприятного в книге. Автор истерически ненавидит царя Николая Второго и, как только о нем речь, непристойно хамит. Например, государь на каком-то приеме земцев сказал ее дедушке, жаловавшемуся, что железная дорога проходит далеко от его имения: «Россия велика; нельзя в такой великой стране все сделать сразу». Берберова комментирует: «Какие темпы, собственно, считал он приличными для перемен в России? Ему самому дали по шапке на 100 лет позже, чем бы следовало». Очевидно, она убеждена, что сумела бы лучше управлять государством (сомневаемся!). Железные дороги, на деле-то, у нас весьма быстро строились. А чего стоят усиленные темпы, – мы на своей шкуре при большевиках увидели. Ну да Берберовой несносна монархия всегда и везде; она и Хайле Селассие[350] (еще живого и у власти) не упускает случая лягнуть. Теперь его нет, – лучше ли стало в Абиссинии?

В качестве юной сочинительницы стихов, довелось ей обратиться к Гумилеву. Тот к ней отнесся с симпатией и сильно ей помог. Но, узнав, что он монархист, эта фурия со смазливой видимо тогда рожицей, его люто невзлюбила; в силу чего и рассказ ее о нем явно искажен и карикатурен (хотя всерьез плохого она придумать не сумела). 35-летний Гумилев стал ей казаться стариком (что не помешало ей влюбиться в его ровесника Ходасевича!) и уродом (а был ли Ходасевич красивее?). Даже редактору «Современных Записок» Фондаминскому[351] она не в силах простить его отзывов с относительным сочувствием о русских царях, – и потому выдумывает о нем всякие гадости.

Ей бы даже хотелось возложить на царя вину за злодейства большевиков. Но это уже – логика безумия! Не поймешь, откуда у нее эта патологическая, остервенелая враждебность? Впрочем, она нам ее отчасти объясняет, описывая свое детство: «Я ненавидела, главным образом, все то, что имело отношение к "гнезду", к семейственности, к опеке, к защите малых (то есть меня) от чего-то страшного, или опасного, или просто рискованного». Явно больные, ненормальные, на грани психопатии стоящие комплексы! И вот из них, – из отрицания семьи, родных и родственной любви, устоев, – родилась ее революционность.

Жила она в богатстве, – птичьего молока разве что не хватало! – и на большой воле (не видно, чтобы родные ее в чем стесняли). Но ее, видите ли, беспокоила мысль о социальном неравенстве. Самое близкое ее с оным столкновение было, что, придя по делу на дом ко своему гимназическому учителю, она заметила, что у него в квартире пахнет рыбой и капустой! Оно, пожалуй, – еще не самая крайняя степень бедности… Потом пришла революция, и молодой Нине пришлось со всей семьей жить в одной комнате и питаться селедкой да перловой кашей. Но, похоже, ей так и нравилось! Поди ж ты…

Добраться до реальных взглядов данной особы трудно: и шалой девочки, какой она была, и пожилой дамы, какова есть. Впрочем, и до чувств ее… В этой области, она откровенно говорит, что всегда была одна; то есть, всегда являлась совершенной эгоисткой. Когда Ходасевич, ее (гражданский) муж, которого она любила (в меру возможности для нее любить) ей сказал, что ей никого не нужно, она возразила: «Ты нужен»; но он проницательно отозвался: «До поры до времени…». И впрямь: она его вскоре бросила; даже не ради другого, а просто так… Правда, что он был беден и болен. Сердечных чувств для Берберовой никогда не существовало (закрытая ей дверь!); был секс. И она смолоду сделалась ярой поборницей половой свободы. В книге она, время от времени, щеголяет циничными, грязными не столько формой как сутью фразами (читатель меня извинит, что я не стану их воспроизводить; как выражался Лермонтов «не хочу марать» свой текст; образец желающий найдет в т. 1, стр. 241).

Но каковы ее взгляды в политике? Не сразу находишь ответ. Берберова, как ни странно, не столько февралистка, как оппозиционная большевичка. О Керенском (с кем была в эмиграции хорошо знакома), она совсем не глупо и не без меткости отзывается: «Соль, потерявшая свою соленость, человек еще живой, но внутренне давно мертвый… В полном смысле убитый 1917-м годом… Он всегда казался мне человеком малой воли, но огромного хотения, слабой способности убеждения и безумного упрямства, большой самоуверенности и не большого интеллекта».

Выехали они с Ходасевичем сперва легально; мечтали вернуться; жили несколько лет у Горького. Мучительно переживали, когда возврат стал невозможен (Господи! ну нашли, о чем жалеть…). Ходасевич – дело иное, и не будем тут его обсуждать; Берберова же хватила воздуху первых лет революции (военного коммунизма и НЭПа), да этим так и жила. Сталин ей оказался неприемлем, ибо гнал и громил ее круг, – интеллигенцию пореволюционного призыва (о народе, как и о принадлежавших прошлому классах, она ни капельки не жалеет и не беспокоится). А между тем, эта элита была ведь все равно никуда не годной; беспочвенная, без корней и традиций, она, и будь ей предоставлено развиваться свободно, неизбежно бы выдохлась и отмерла. Конечно, не имею в виду ни поэта крестьянства Есенина, ни поэта дореволюционной интеллигенции Ахматову, ни органически чуждых большевицкому строю писателей вроде Грина; но всех и всяческих Пильняков[352], Форш[353], Бабелей[354], Шкловских[355], Фединых[356] и К°. Россия нуждалась совсем не в них.

Столь же жалки и иностранные кумиры Берберовой: Лоуренс, Джойс[357], Набоков, с их пустыми идеалами вседозволенности, всебессмысленности и их скучными приемами обнажения перед публикой смрадных тайников своего подсознания. Как они ничтожны перед любой строкой вечного Достоевского или нашего современника Солженицына! Курьезно: более модерных сюрреалистов Берберова не принимает; ее авангардизм и ультрапрогрессивность застыли и закаменели на том, что составляло последний крик моды в годы ее юности.

Забавны в своем роде безапелляционные и обычно пренебрежительные (по какому праву?) суждения Н. Берберовой о поэтах и писателях, далеко превосходящих ее талантом: о большой поэтессе Цветаевой, о безусловно талантливом поэте Смоленском, о блестящей новеллистке Тэффи. О многих же других она и вообще не упоминает, хотя и нужно бы, по ходу повествования.