Владимир Рудинский – Мифы о русской эмиграции. Литература русского зарубежья (страница 66)
При большевиках два его романа были переизданы большим тиражом, «Бодрые, смелые, сильные» и «Банкирский дом». Понятно, что из его большого наследства было выбрано более подходящее с советской точки зрения. Но книги-то так и так талантливые, какие он обычно и писал. А Бахрах с Зайцевым не могли якобы припомнить название ни одной из его книг!
Не лишены меткости наблюдения над творчеством Набокова, в которых отмечена «холодная эротика» и «преувеличенное позерство».
Не делает чести Бахраху факт тех колебаний, какие он пережил в годы после Второй мировой (а может быть отчасти и раньше): борьба с желанием возвратиться в советскую Россию.
От чего его удержали Андре Жид и Эльза Триоле, жена Арагона и сестра Лили Брик.
В середине прошлого века
В одном из последних романов М. Алданова «Повесть о смерти», изданном в 1969 году во Франкфурте-на-Майне, действие которого приурочено к периоду между 1847 и 1850 годами, появляются на сцену видные писатели того времени, включая Гейне и Бальзака.
Процитируем отрывок, относящийся к первому: «Передовые французы спрашивали его о Германии и, вслед за Кинэ[335], высказывали надежду, что спящая красавица, наконец, проснется, и хлынут из-за Рейна свободолюбивые мысли, песни, грезы. Он подтверждал: да, проснется, но гораздо лучше было бы этой красавице не просыпаться, ибо надо миру бояться ее гораздо больше, чем императора Николая. Россию же, к удивлению передовых людей, чрезвычайно хвалил и предсказывал ей огромное необыкновенное будущее. Когда бывал в ударе, говорил, что будут великие войны и революции, и будет затем во всем мире многомиллионное стадо овец, и будет его стричь какой-нибудь единый пастырь, а овцы будут блеять все одинаково, и будет свобода в общей глупости и равенство в общем невежестве». Это свидетельствует о редкой проницательности немецкого поэта.
О втором Алданов рассказывает: «У Бальзака ум был устроен так, что он мог видеть только комические стороны революции, или по крайней мере их видел лучше всего другого… Если люди вообще всегда были ему противны, то революционеры теперь становились ему все противнее с каждым днем… Вдобавок, все больше приходил к мысли, что будущее принадлежит России, где никакой революции нет и не будет. Обедая у Ротшильдов с Тьером[336], Бальзак назвал Россию наследницей римской империи». По свидетельству автора, французский писатель даже подумывал принять русское подданство (что было бы тем более возможным, что он собирался жениться, и действительно женился, на русской подданной, польке Ганской, владевшей обширными поместьями на Украине).
Извиним Алданову несколько желчный тон его повествования. Он сам, хотя и талантливый романист, был человеком левых взглядов, и консервативные убеждения Бальзака не могли ему нравиться. Еще с большим раздражением отзывается он об Александре Дюма: «Александр Дюма в надежде получить русский орден поднес в дар Николаю I какую-то свою рукопись и в восторженном письме назвал его гением». Почему же бы, однако, не допустить, что автор «Трех мушкетеров» был вполне искренен в своем восхищении перед великим царем, вполне того заслуживавшем.
Добавим еще к списку не упоминаемого Алдановым Теофиля Готье, который в повести «Аватар» с большой симпатией отзывается о русских и о России.
Напрашивается мысль: мы часто думаем, в досаде, что Запад в целом и издавна был враждебен нашей родине. А приглядеться, – злоба таилась в низинах, среди людей ничтожных, а среди подлинно талантливых и выдающихся на вершинах человеческого духа, у нас всегда имелось много друзей!
А. Вертинский, «Дорогой длинною» (Москва, 1991)
Издатели оказали плохую услугу Вертинскому, публикуя его стихи и песни, очерки и воспоминания. Собранные вместе, его песенки – апофеоз пошлости и апогей дурного вкуса. Самое забавное, это, что он часто других упрекает в дурном вкусе; ему бы посмотреть в зеркало!
Но книга подымает другой более важный вопрос: был ли автор с самого начала (или с какого момента?) советским агентом в эмиграции? Или, вернувшись по каким-то своим, быть может, чисто материальным соображениям в Советский Союз, переделал свои воспоминания так, чтобы угодить своим новым хозяевам? Во всяком случае, нельзя доверять тем советофильским высказываниям, какие он post factum влагает в уста различных представителей русского Зарубежья, с каковыми встречался.
В усердии неофита, он порою идет дальше, чем сами большевики. Например, рассказывая, как он смеялся наивности иностранцев, думавших, что в советской России едят детей. А это было в 20-е годы, о которых, в отношении голодавших Украины и Поволжья, факты людоедства обильно зарегистрированы в советской литературе и статистике.
Если верить целиком в искренность Вертинского, прозрение пришло к нему очень уж поздно! Но увы, при самой большой благожелательности верить-то трудно.
Вот что он говорит в письме к жене от 27 марта 1956 года:
«Очень тяжело жить в нашей стране. И если бы меня не держала мысль о тебе и детях, я давно бы уже или отравился, или застрелился. Ты посмотри эту историю со Сталиным. Какая катастрофа! И вот теперь, на 40-м году революции, встает дилемма – а за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все – борьба за власть одного сумасшедшего маньяка! На съезде Хрущев сказал: "Почтим вставанием память 17 миллионов человек, замученных в лагерях и застенках Сталиным". Ничего себе? Теперь нашли письмо Ромена Роллана[337] (в его сейфе в публичной библиотеке), где он пишет: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Я не смею верить, но говорят, что в вашей стране 17 миллионов томятся и обливаются кровью. Ответьте мне! Умоляю вас! Правда ли это?»
И Сталин не ответил!»
Оставим в стороне, насколько правдив был тут Ромен Роллан (сдается, не совсем-то…). Но уж Вертинский! В эмиграции у него была полная возможность знать то, что все вокруг знали. О концлагерях циркулировало чуть ли не 20 книг… Почему же он ничего не знал и ни во что не верил?
Что до подлинных мотивов его возвращения на родину, – ключ к ним дает его письмо Б. Белостоцкому из Шанхая, от 19 марта 1937 года: «Теперь хочу скопить денег на дорогу домой. В Америку пока не собираюсь. Приеду через 2–3 года из России. К тому времени буду уже миллионером – одни пластинки будут давать миллионы в год. Понимаешь?». Мы-то – понимаем! Насколько сбылись его расчеты, судить не станем (ну, в Америку-то его не пустили, конечно). Но моральная физиономия этого идола снобистической публики определенной, давно минувшей эпохи, встает в совсем некрасивом свете…
В. Ходасевич, «Некрополь» (Париж, 1976)
Переизданные Имкой, крайне субъективные воспоминания Ходасевича суть важный источник информации и – увы – дезинформации о Серебряном веке. Общая атмосфера оного передана превосходно; автор утрирует, но это – его полное право (а в чисто художественном плане его мемуары, в результате, только выигрывают).
Книга распадается на очерки об отдельных писателях. Из них, о Сологубе сказано много верного и меткого, во вполне объективном тоне. О Горьком, которого повествователь близко знал, он говорит с неожиданными симпатией и теплотой.
То, что нам сообщается о Брюсове, Белом, и о менее известных – Муни[338], Гершензоне[339], Петровской[340], бесспорно интересно, хотя к оценке их интимных дел следует, пожалуй, подходить cum grano salis. Во всяком случае, мы здесь читаем рассказ очевидца о людях, которых он вполне понимал.
Хуже обстоит с отзывами о Блоке и Гумилеве. Решительное предпочтение, отдаваемое мемуаристом Блоку, приводит его порою к совсем неубедительным суждениям!
Не ревнуя ни к Блоку, ни к Брюсову (кого он, так сказать, застал уже взошедшими на горизонт светилами), маленький поэт Ходасевич определенно завидует своему выдающемуся сверстнику, родившемуся с ним в один год, большому поэту Гумилеву.
Не потому ли он и приписывает тому собственные непохвальные чувства: «Гумилев… мог завидовать Блоку». На деле-то, скорее, было наоборот, о чем нас сам Ходасевич и осведомляет несколькими строками далее: «Гумилев был не одинок. С каждым годом увеличивалось его влияние на литературную молодежь, и это влияние Блок считал духовно и поэтически пагубным».
А уж в иных фразах предвзятость и мелкая досада звучат и вовсе неприкрыто: «Блок был мистик, поклонник Прекрасной Дамы – и писал кощунственные стихи не только о ней. Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видел людей, до такой степени неподозревающих о том, что такое религия».
Переведем на человеческий язык: для Ходасевича религия – это духовные искания символистов в стиле Гиппиус и Мережковского. Мистицизм Блока в данную схему укладывается, а православие Гумилева – никак.
А что надлежит думать о замечаниях, вроде следующего: «Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям»? Коль скоро Гумилев был ребенком, то гениальным и героическим, из тех, о ком сказано: «Если не будете, как дети…»
Однако обаяние этого исключительного человека подействовало-таки и на зоила: «В Гумилеве было много хорошего» – снисходительно констатирует он. Да, правда: очень много, и очень хорошего…