Владимир Порудоминский – Собирал человек слова… (страница 8)
Даль не боится тяжелой службы: стоит ночные вахты, принимает в погребе опасный груз — бочонки с порохом, пушечным, винтовочным, мушкетным, привык к тому, что судно без конца приходится скрести, чистить, мыть. Но едва начинается качка — лезут в голову невеселые мысли. В своей записной книжке Даль размышляет печально: «Не только не приносить ни малейшей пользы отечеству и службе, но, напротив того, быть в тягость самому себе и другим. Неприятная, сердце оскорбляющая мысль — надобно ждать облегчения от времени (если это возможно) или искать другую дорогу…»
Офицеры советуют подавать в отставку. Однако в отставку теперь никак нельзя. Умер отец, у Владимира семья на плечах. Надо ждать, пока подрастут братья.
Он ходит в плавания: поближе — в Очаков, подальше — в Аккерман.
Хорошо море с берега. А на воде всякое бывает. Корабль болтают волны, бьют бури. Встречаются смерчи: страшные вихревые столбы, высотою до самого неба, проносятся мимо, сокрушают все на своем пути. Даль и ужаснуться не в силах — качает.
Едва стихает, бледный и разбитый, достает из шкатулки тетрадь, заносит матросские названия смерча: «круговоротный ветер», «столбовая буря», и с особым удовольствием — «ветроворот».
Однако в письмах к родным Даль по привычке именует смерч высокопарным греческим словом «тифон».
На стоянках матросы удивляются Далевой тетрадке: «Чудной! Простые слова пишет». В плавании жалеют мичмана: «Надо, вашродь, илу с якоря поесть, помогает».
Даль, обессиленный, с надеждой слушает склянки. Маленькие кусочки времени плотно ложатся один к другому. До берега далеко.
На берегу Даль переоденется, сунет в карман заветные тетрадки, отправится в свое плавание.
Пройдет по бульвару. Пыльной улицей спустится к окраине. Туда, где, дымя, чадя смолою, ухая балками и громыхая железом, теснятся бесконечные мастерские — блоковые, канатные, парусные, столярные, конопатные, фонарные, токарные, котельные, шлюпочные, компасные.
Даль любит этот мир ремесел, царство умелых рук, точных, как слова, движений. Любит золотые россыпи опилок. Русые кудри стружки. Мачтовые сосны, прямые, пламенеющие, похожие на срубленные солнечные лучи. Любит густой запах черной смолы, важно пускающей пузыри в котлах. Любит косматые, вспушенные усы пеньки. Гулкие удары молота. Скрежетанье станков. Треск вспоротой парусины.
Даль присматривается к ремеслам, в уме примеряет их к своим рукам. У него талант зацеплять знания. И руки талантливые и точные.
Но Даль пришел слушать слова. Слова, прибаутки, пословицы мечутся по мастерским. Прорываются сквозь гул, треск, скрежет. Слова токарей, смолокуров, канатчиков.
Случается — повезет. Мастер махнет рукой: «Отдыхай!»
— Эх, в трубочку табачку — все горе закручу!
Сходятся в кружок. Пока трубочка дымится, и сказка скажется, и правдивая повесть, что позамысловатее всякой сказки.
Даль едва успевает записывать. Со всей Руси слетаются в Николаев слова.
Николаев — город молодой. На благо растущего Черноморского флота заложен в конце восемнадцатого столетия как порт и судоверфь. Городу-верфи требуются мастера. Из разных губерний приходят они, заселяют окраины.
Даль все чаще помечает в тетрадках:
Рабочие неграмотны. Они должны бы с подозрением относиться к «барину» с тетрадкой, который записывает то, что они говорят. Но Далю здесь доверяют. Чем он заслужил доверие? Незаискивающей простотой? Общительностью? Наверно, бьющей наружу любовью к слову этих людей, искренним уважением к их делу.
Мастер выколачивает трубку о каблук.
— Курил турка трубку, клевала курка крупку: не кури, турка, трубки, не клюй, курка, крупки. По местам, ребята!
И Далю пора.
Утром капитан снова выйдет на шканцы, прикажет сниматься с якоря. Старший лейтенант поднесет ко рту рупор: «Свищи наверх». Боцман выхватит дудку, свистнет над грот-люком. И сразу топот, топот, все бегом — ютовые на ют, шканечные на шканцы, баковые на бак, а марсовые замрут у бортов, держась одной рукой за ванты. Загрохочет якорная цепь. Ветер разгладит паруса. Первая волна, пока играючи, поддаст в борт. И мичман Даль, побледнев, начнет считать дни до той минуты, когда снова упадет в воду могучий двухсотпудовый якорь.
Ничего не поделаешь — служба. Кормят мучительные кусочки времени, проведенные в море, а не счастливые часы охоты за словом. Надо служить.
Ремня мочале не порвать. Горшку с котлом не биться.
Тихо море, поколе на берегу стоишь.
Иди в море на неделю, а хлеба бери на год.
Не верь морю, а верь кораблю.
Без лота — без ног; без лага — без рук; без компаса — без головы. Морем плыть — вперед глядеть.
Плывучи морем, бойся берега.
Узнавай матроса по заплатам.
На воде ноги жидки.
Ума за морем не купишь, коли его дома нет.
И большой реке слава до моря.
Ветром море колышет, молвою — народ.
О «ВРЕДЕ» ПОЭЗИИ
Служба Даля на Черном море закончилась неожиданно.
Даль не перенял у отца яростной вспыльчивости, зато унаследовал способность заводить недоброжелателей среди сильных мира сего.
Недругом Даля-отца был император Павел, врагом Владимира Даля стал главный командир Черноморского флота адмирал Грейг.
И все оттого, что Даль, никудышный, подверженный морской болезни младший офицер, смел сочинять стихи и пьесы.
Даль поддался опасной страсти еще в корпусе. Таясь от грозного ока воспитателя, запечатлевал на бумажных клочках свои первые строфы.
В Николаеве мичман Владимир Даль слыл среди флотских изрядным стихотворцем. Любители с успехом разыгрывали его комедии.
Слава «сочинителя» — недобрая слава. У начальства «сочинитель» вызывает подозрения. Зачем офицеру писать стихи? И если, вместо того чтобы жить как все, он пишет стихи, не способен ли он еще на что-нибудь худшее? Вот это «не как все» и раздражает в «сочинителе». Тот, кто пишет стихи, живет, думает и видит иначе. А начальству надо, чтобы все одинаково. Поэтому «сочинителя» стараются держать в шорах.
Для Даля «сочинительство» обернулось совсем плохо.
Отец, Иван Матвеевич, таскал заряженные пистолеты, однако стрелять не пришлось. Владимир Даль, безоружный, стоял под прицелом равнодушных, мрачных, колючих глаз.
Он видел эти глаза и хмурые лбы над ними, седые коки, зализанные пряди, желтые плеши и — еще выше — длинные, обтянутые сверкающими ботфортами ноги государя императора. Чтобы увидеть лицо императора, надо было задрать голову. Портрет огромен.
Задирать голову нельзя. Следует стоять навытяжку, смотреть в мрачные лбы, в недобрые глаза. Даль стоит, смотрит. Твердит: «Никак нет…»
Заседает военный суд.
Даль под судом! Немыслимо. Аккуратный, исполнительный Даль. Даль, не поротый даже в корпусе.
Между тем военный суд слушает дело по обвинению мичмана Даля в сочинении пасквилей.
Сам адмирал Грейг, командир флота, заявил суду, что в Дале живет дух своевольства и неповиновения.
По Николаеву гуляет язвительный стишок про Грейга.
Неведомый автор рассказал кое-что о жизни адмирала: как раз то, о чем сам он предпочитал умалчивать. И у главнокомандующих бывают слабости.
Адмирал Алексей Самуилович Грейг стал мичманом на сорок пять лет раньше Владимира Даля. Это звание было пожаловано Грейгу в день рождения. Крохотное существо орало в пеленках — уже мичман. Алексей Грейг был сыном знаменитого адмирала и крестником Екатерины II.
С десяти лет он плавал на военных судах, с тринадцати участвовал в морских сражениях, двадцати восьми командовал эскадрой. Его хвалили Сенявин и Нельсон.
Сенявин и Нельсон! А в городке Николаеве, где Грейг — бог и царь, ходит по рукам веселый стишок об адмиральских грехах.
Адмирал взбешен. Ищет автора. Кого знают флотские как сочинителя? Кто известен во всем городе как стихотворец? Мичман Владимир Даль.
Даль? Этот тощий офицерик, который боится качки и до Севастополя ездит в телеге?
Между прочим, тощий мичман сочинил комедию, в которой высмеивает важного вельможу, именует «придворной куклой».
В доме Далей появляется полицмейстер с обыском. Дома одна мать. Был бы жив отец, могла случиться баталия. Но происходит сцена из тех, которые романисты в книги не вставляют, потому что читатели все равно не верят, говорят: «Такого не бывает».
Полицмейстер роется в комодных ящиках, ничего не находит, раскланивается. Мать бросает ему в спину презрительно: