реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Порудоминский – Собирал человек слова… (страница 10)

18px

Он ехал в город Дерпт поступать на медицинский факультет. Он повторял путь отца: Иван Матвеевич ради медицины отказался от прежних занятий. Но путь отца для Даля короток. Он пойдет дальше.

Пока же, избрав новое поприще, Даль зачеркнул десять лет жизни — корпус, Николаев, Кронштадт. Все менял: место жительства, образ жизни, распорядок дня, одежду, друзей, привычки. Одно с ним оставалось — слова. Дорожный баул со словами. Даль ехал искать свою судьбу и не знал, что везет ее с собою. Не знал, что она у него в руках.

— Чего ищешь?

— Да рукавиц.

— А много ль их было?

— Да одни.

— А одни, так на руках.

ВИТЯЗЬ НА РАСПУТЬЕ

ГОРОД-СТУДЕНТ

Города — как люди: у каждого свое имя, свое лицо, свои характер.

Даль перебирает в памяти: подтянутый чиновник Петербург, хлопотливый мастеровой Николаев, настороженный моряк-балтиец Кронштадт.

Теперь этот — опять ни на один другой не похожий город. Сразу три имени: русское — Юрьев, эстонское — Тарту, немецкое — Дерпт. В Далево время город звали по-немецки.

Добротные дома прижимаются к холму, окутанному густой зеленью. Улицы упираются в холм, лезут вверх, превращаясь в аллеи и тропинки, растворяются в зелени. Сквозь листву белеют здания университетских клиник. Как дома́ — к холму, город жмется к университету. Город бегает на лекции, смеется, поет песни. Веселый, подвижной, шумный город-студент.

После строгостей корпуса, после тягот морской службы Даль, с детства не больно-то привыкший к смеху, чувствует себя мальчишкой. Веселится. Очень точно передразнивает профессоров и товарищей. Придумывает и сам разыгрывает забавные сценки.

…Горит в избе лучина. Кружится у огня, жужжит надоедливо муха. Иван-дурак слезает с печки, принимается ловить муху. Муха подлетает ближе к огню, жужжит истошно — опалила крылья. Иван тянется за ней, широко раскрыв ладонь. Вот она! И тотчас, скорчившись, дует на пальцы — обжегся. А муха — ж-ж-ж-ж, — замирает жужжание, улетела муха. Иван хватает в сердцах шапкой об пол, взбирается обратно на печь.

И все. Ни избы, ни лучины, ни Ивана. Даль посреди комнаты. Изо всех углов хохот зрителей.

Сколько лет Дерпту? Говорят, восемь веков. Неправда! Послушайте, как молодо поет, как смеется, взгляните, как неутомимо колобродит этот восьмисотлетний юноша! Будем искать в летописях, когда первый дом прилепился к холму? Исчислять возраст древних стен? Разве стареет молодое вино, налитое в столетний кувшин? Молодое вино бродит в улицах старого Дерпта. Всюду студенты: на площади перед ратушей, в аллеях парка, на берегу неширокой реки.

Студенты собираются в общества — корпорации. У каждой корпорации свой устав, своего цвета шапочка, своего цвета перевязь через плечо. Корпоранты ищут ссор, потом дерутся на дуэлях. Скрещенные шпаги — лучшее украшение студенческой комнаты. Шрамы на лице считаются признаком доблести. Во время поединка противники наносят друг другу несколько уколов и расходятся довольные.

Бегут по знакомым — хвастаться дуэлью. Часто допоздна бродят в обнимку по улицам, поют во все горло.

Левая, правая где сторона? Улица, улица, ты, знать, пьяна,—

поют, раскачиваясь, немцы-корпоранты.

Русских студентов в Дерпте мало. На дуэлях им драться недосуг. Цветные шапочки ни к чему. Русские большей частью ребята небогатые, присланы учиться на казенный счет. Им поскорее бы на ноги стать. У них и песни другие:

Из страны, страны далекой, С Волги-матушки широкой, Ради сладкого труда, Ради вольности высокой Собралися мы сюда…

Русские песни сочиняет в Дерпте поэт и студент Николай Языков.

По скрипучей, шаткой лестнице Даль карабкается к Языкову, в каморку под самой крышей.

Поэт встречает его непричесанный, слегка опухший, в белой, расстегнутой на груди рубахе, в широком теплом халате с меховой оторочкой. Отыскивая на неприбранном столе нужные листки, нараспев читает стихи. Тут же подправляет что-то, царапает бумагу очиненным небрежно пером.

Запахнув полу халата, Языков устало валится в кресло. Беседа начинается лениво, со скрипом и остановками, с раскуриваньем трубки и заботами о чашечке кофейку. Потом, словно перевалив через невидимую вершину, катится легко и стремительно.

О чем говорили они? Даль поселился в Дерпте в 1826 году. Это год суда над декабристами, год жестокого приговора, год страшной казни. Мог ли промолчать о событиях Языков, друг Рылеева и Бестужева, поэт декабристской «Полярной звезды»?

В шкатулке, как великую драгоценность, хранит Языков копию письма Рылеева к жене. Оно написано перед казнью. «Я должен умереть, и умереть смертью позорною», — читает Языков; из припухших глаз по одутловатым бледным щекам сбегают быстрые, мелкие слезы.

Даль видит дом на Мойке у Синего моста (сколько раз, еще кадетом, пробегал мимо, не знал, что за серыми стенами будут решать судьбы России); видит комнату, ярко озаренную свечами, — свет словно расползается, плывет, покачиваясь, в клубах табачного дыма; видит человека, порывистого и неудержимого, — жаркое пламя горело в нем, сжигало его, светилось в его глазах; речи его, от которых громко и часто начинало биться сердце, друзья сравнивали с огненной лавою. Языков рассказывает о Рылееве. Шарит рукой по столу, находит нужный листок. Сковырнув пухлым пальцем слезу, застрявшую в ямке у переносья, читает негромко:

Рылеев умер, как злодей! — О, вспомяни о нем, Россия, Когда восстанешь от цепей И силы двинешь громовые На самовластие царей!

Молчат.

Нужно раскуривать трубки, заваривать кофей, чтобы снова плавно покатилась беседа.

От Языкова тянется нить к Пушкину. Языков навещал Пушкина в Михайловском. Они подружились. Опальный поэт не был избалован гостями. Пущин, Дельвиг, Языков…

Языков утонул в кресле. Прикрыв ладонью глаза, опять видит обветшалый пушкинский дом над Соротью, подернутые рябью озера, большое и малое, и еще один, совсем заросший пруд в глубине парка, куда по утрам прилетают нежные белые цапли, и строгий ряд старых, корявых лип, и отлогие холмы, которые открываются взору, когда едешь верхом к соседям, в Тригорское.

В нежданно подступившей темноте Даль слушает Языкова — и видит то же, что он. Спрашивает жадно, нетерпеливо:

— Какой он, Пушкин?

— Не знаю, — тихо отвечает Языков. — Это невозможно передать. Он — Пушкин.

Уже за полночь Даль тащится домой по темному городу, осторожно ступая длинными своими ногами. Тротуаров нет, мостовые вымощены булыжником, — надобно беречь сапоги.

Даль идет, думает, что вот Языков моложе на два года, а уже давно решил свою судьбу. Он большой поэт. Пушкин любит его стихи.

Даль думает невесело, что сам он никак своей судьбы не найдет. Годы проходят, а у него по-прежнему все впереди и ничего в руках.

Где-то невдалеке опять затянули языковскую песню. Скоро начнет светать, а Дерпт поет.

Спит, ровно дыша, Петербург. Уже просыпается Николаев: позевывая, разминаясь по дороге, плетется в свои мастерские. Застыл у подзорных труб, наведенных в море, балтийский часовой Кронштадт. На улицах Дерпта бурлит, не затихая, студенческая жизнь. Города тоже нашли свою судьбу.

Что город, то норов.

ПРОФЕССОР МОЙЕР УТРОМ И ВЕЧЕРОМ

В тот ранний час, когда квартирные хозяйки еще греют щеками подушки, когда в трактирах сонные служанки еще моют полы и окна и лишь предприимчивый кондитер Штейнгейзер уже раскладывает на лотках свои знаменитые яблочные пирожки, — в этот ранний час стуком стоптанных каблуков взрываются крутые лестницы дерптских домов и под хозяйкиными дверями раздается торопливое «ауфвидерзеен».

Жуя на ходу пирожки, спешат студенты, стучат каблуками по булыжнику, — ботаники, историки, юристы.

Хирурги с утра собираются в клинике, готовятся к операции. Отбирают нужные инструменты, перекладывают больного с кровати на стол.

Даль видит истощенное долгими страданиями лицо больного, с сомнением качает головою. Операция тяжелая — вряд ли такой выдержит.

Ждут профессора Мойера. Он приходит чуть позже назначенного часа — румяный, улыбчивый, благодушно-неторопливый. За узкими стеклышками очков добро светятся серые глаза.

Потирает ладони, закатывает рукава: «Начнем, господа». Все занимают места у стола. Мойер сперва отдает приказания, но скоро они становятся не нужны. Ассистенты умеют работать сообща, понимают друг друга. Действуют быстро, не разговаривая. Больной не кричит — долго и протяжно стонет. Наркоз еще не изобретен. К стонам здесь привыкли, их просто не замечают: операторам кажется, что в комнате совсем тихо.

— Не так. Вот здесь.

Это Пирогов, самый юный и самый любимый ученик Мойера.

Оттого ли, что голос резкий, или оттого, что никто не ждал ни реплики, ни этих слов, все замирают на мгновение.

Мойер поверх очков быстро взглядывает на Пирогова.

— Вот здесь, — повторяет Пирогов своим резким голосом и, не касаясь тела больного, словно отчеркивает крупным ногтем большого пальца линию разреза. Мойер, соглашаясь, молча кивает головой. Операция продолжается.