Владимир Порудоминский – Неисчерпаемость портрета. Жизнь художника Ивана Крамского (страница 53)
Чем дальше движется работа, тем очевиднее «смещение» в замысле, тем ощутимее отсутствие технического опыта, склонности дарования, тем явственнее удаление результата от идеала, от того, что вначале представало перед мысленным его взором.
Осенью 1877 года, после трех месяцев
Опасность для жизни заставляет обдумать жизнь – что он там обдумал, надумал? «Спокойно примусь за свое дело, а там, что Бог даст»: спокойным в надежде, что «там Бог даст», он никогда не будет, он всегда-то чувствовал себя старее своего возраста – смолоду величал себя «стариком», в тридцать пять ему «сорок», в сорок – жизнь уходит, много ли осталось, после первого приступа болезни его уже не покидает предчувствие обреченности (предчувствие не обманет, осталось десять лет всего). «Примусь
«Примусь
Крамской принимается
Он еще копошится с «Хохотом», что-то изменяет, на что-то надеется, но картина постепенно исчезает из писем и, кажется, из жизни Крамского. В 1880 году он признается решительно: «
Не в мастерской дело; конечно, не в мастерской! Крамской перетащил холст из сада Павловского училища на Васильевском острове, где построил для него мастерскую-барак, в свободное помещение Михайловского дворца, которое ему милостиво разрешили занять; позже, залезая в долги, он построит дачу на Сиверской, перевезет туда огромный холст, установит надежно и – задернет коленкоровый занавес.
(После смерти Крамского товарищи-художники приедут на Сиверскую, отодвинут занавес, Репин сгоряча объявит картину «грандиозной вещью», Крамского гением, будет обвинять «невежество среды, которая сгубила, заела этот гигантский талант», «проклятые портреты», которые «уходили» художника. Третьяков, не видя картины и веря Репину на слово, будет сетовать – мы все ошиблись, заблуждались, станет даже и оправдываться: «Я, может быть, мог более бы помочь, чем кто-нибудь… Я много старался добиться посмотреть картину, но безуспешно»… Потом Третьяков воочию убедится, что чутье его не обманывало – Крамскому «задача оказалась не по силам», Репин тоже поостынет…)
В 1880 году Крамской пишет
Лица
«Проклятые портреты», «постылые портреты», «мученик портрета», «самозаклание», «художник-невольник» – сердобольные современники не устают жалеть Крамского-портретиста; он и сам не отстает: «лямка присяжного портретиста», «я портретов в сущности никогда не любил». Объясняет: «Писать только портреты, сегодня, завтра и т. д., из года в год, и не видеть выхода – это может подействовать удручающе на талант. От этого положения я устал»… Сердобольный критик Ковалевский не в силах утешиться: «Крамской приносил в жертву более, чем себя, – свое творческое призвание, и продавался за портреты». Слово выговорено – «продавался» (
Крамской предлагает Суворину, сверх предела откровенно (с кривой усмешкой – «шуточки»!): «Не желаете ли вы купить меня? или не можете ли дать мне содержание?..» – он просит пять тысяч рублей серебром, две тысячи сразу и потом в течение пяти месяцев по шестисот рублей (содержание обеспечивается тремя неоконченными картинами, которые Крамской и предполагает окончить). «Махинация» (так он это называет) нужна ему, чтобы «отказаться от портретов вовсе или же, в противном случае, махнуть рукой на те затеи, которые давно уже ждут очереди…». Суворин, поразмыслив, кладет деньги на стол, первые две тысячи, – только, вот беда, в
Позвали в Аничков писать императрицу, за работу положили
Васнецова Виктора он поучает: «Если вы убеждены в правильности намеченной вами дороги, то изворачивание практическое не должно быть в зависимости от нее» – горький опыт!..
(Помнится, юношей в трудную минуту, когда показалось – жизнь кончена и ничего хорошего впереди, убежал за город, в рощу, бросился на землю и заплакал; выплакался, поднял голову – сидит рядом старичок.
– Ты чего? – спрашивает. – Да не гордись, не молчи, говори – тебе же легче будет.
– Тяжело жить.
– А ты погляди, вишь, березу молнией ударило; кажись, всю спалило, ан из-под корня-то новая зелень пробивается. Так, брат, все на свете…
Однажды, в ранний час, неслышно затворить за собой тяжелую дверь с начищенной бронзовой ручкой, с ключиком звонка – «Повернуть» и медной дощечкой «Иванъ Николаевичъ Крамской» – и всю нынешнюю жизнь оставить за этой дверью: обязанности и обязательства, долги, недвижимость, Софью Николаевну, детей, обстановку, мастерскую, портреты оконченные и лишь начатые и вовсе не начатые, даже замыслы оставить, – и осторожно прижать дверь плечом, пока не щелкнет замок, а после так же осторожно потянуть ее за ручку на себя, убеждаясь, что заперта, и, стараясь не стучать каблуками, сбежать, чуть касаясь рукою перил, вниз по лестнице, на улицу и тут же, на углу, остановить первого извозчика – впрочем, лучше пешком, даже непременно пешком, – уж он не знает как, только оказаться за городом, в прозрачной и гулкой березовой роще, у реки, именно – у реки, чтобы палевая вода едва-едва покачивалась у кромки светло-желтого песка и чтобы легко покачивалась на ней какая-нибудь черная щепка, и здесь, на берегу, упасть, как в отрочестве, на землю, выплакать молодыми горячими слезами все, что душу томит, а после увидеть перед собою старичка с зеленой веткой в руке, старичок коснется веткой его плеча и скажет: «Иди, брат!..»