Владимир Органов – Предел бесконечности. Книга первая: Признаки болезни (страница 2)
Феликс не мог рассмотреть, кто держал тот самый чёрный зонтик, но его воображение мгновенно дорисовало образ: знойная дама, пышная, томная, в тёмном блестящем платье, в перчатках до локтей. Её лицо – словно маска Эллы Фицджеральд, знакомое, чуть нереальное. Она своими движениями задавая ритм готова была запеть, но пока просто молчала, смея нарушить заданные условия игры. И свеже казалось, что именно она держит музыку в своих руках. И если бы она запела – её голос наполнил бы весь сквер страстью, тоской, светлой грустью и нежностью – всем тем, чего Феликс в последнее время почти не чувствовал.
Феликс поднялся со скамейки, медленно спустился по каменным плитам и направился ближе к дороге. Ему хотелось подтвердить догадку – увидеть лицо дамы с зонтиком, чьё присутствие держало всю эту сумасшедшую процессию в правильном ритме. Но её лицо рассмотреть не удалось. Зато он отчётливо отметил формы со спины: дородные, внушительные, – настоящая матрона джаза, с зонтом как скипетром. Она двигалась медленно, но властно, задавая шаг всей уличной симфонии.
Чем ближе подходил Феликс, тем шире раскрывался размах происходящего. Помимо красного Шевроле с контрабасом и компании музыкантов, играющих джаз на ходу, за автомобилем двигался ещё один – такой же стильный, только чёрный, катафалк. Конечно, катафалки всегда стильные и черные. Их к тому обязывает их предназначение, прощальное транспортное средство. Но этот был особенный: открытый, будто летняя легкая версия для загородных прогулок на свежем воздухе. На нём покоился гроб – чёрный лак, серебряные ручки, даже не готика, а скорее дизайнерская ретро-версия извечной скорби.
Казалось бы, всё должно было намекать на траур. Но атмосфера – напротив – была живая, почти радостная. Люди улыбались. Кто-то даже хлопал в такт. Мелодия, парящий зонтик, походка музыкантов, расслабленность толпы – всё это создавало некую веселую праздничность, которая совершенно не сочеталась с присутствием в этом столпотворении некого странного усопшего.
Феликс отметил это со свойственной ему иронией: да, странность происходящего не только не отталкивала, но, похоже, даже наоборот возбуждала и радовала публику. Люди вообще склонны к радости, даже когда не очень уместно. Особенно, если это даром, посреди дня, да ещё без навязчивой рекламы или пропаганды. Даже лёгкое чувство общности, пусть и на фоне чьей-то смерти, даёт краткое облегчение – как если бы всем вдруг разрешили сочувствовать всему и всем сразу. Пусть и несвоевременно.
Пожалуй, в этом было что-то правильное. Смерть – как последний акт спектакля, заслуживающий музыки. Лучше джаза, чем тишины. Лучше движения, чем неподвижного стояния вокруг могилы. Лучше улыбки, чем невнятный шепот о странностях ушедшего на покой и сырость влажных платков безутешных родственников.
Несомненно, праздник – явление странное. Вне зависимости от повода, он должен приносить радость и давать возможность хотя бы на время отвлечься от повседневных забот. Даже такой, как этот, вполне подходит, чтобы забыть о неурядицах, о бесконечной гонке за благополучием, деньгами, стабильностью. Это всегда – напоминание. Напоминание о том, что мы не одни, что рядом – семья, друзья, просто люди, с которыми можно разделить и радость, и печаль. Возможно, именно такие моменты учат нас чуть больше ценить жизнь, останавливаться и признавать: каждая минута – уже подарок. Мы всего лишь социальные существа, которым нужно простое человеческое общение. При любых обстоятельствах.
Чуть поодаль, вне основного движения, взгляду Феликса предстала группа мужчин в чёрных костюмах и дам в чёрных платьях с вуалями. Но в этих платьях сквозила странная современность: модные силуэты, кокетливые шляпки, скорее деталь подиума, чем скорбного обряда. Это скопление, словно поэтичный эскорт, казалось, окружало не гроб, а какую-то неведомую метафору завершения, и у Феликса на мгновение возникло чувство смутной сопричастности. Как будто это шествие касалось не только кого-то там, неизвестного усопшего, но всего сущего. Некое предостережение пока живущим, что всё, чем мы дорожим, всё, чему придаём значение – тоже имеет свой конец. Всё.
Феликс мог бы даже пустить скупую слезу, как принято в таких случаях, соболезнуя чужой утрате. Но не стал. Вместо этого он просто улыбнулся во всеми. Улыбнулся, как улыбались все остальные, – не потому что было смешно, а потому что иначе было бы неправильно. Эта улыбка была общей, общей частью момента, легкой уступкой неуловимому чувству, которое витало в воздухе.
Вдруг, совершенно некстати, его пронзила догадка. Лёгкая, смутная, пока ещё не оформившаяся до конца, но всё же – отчётливая, как вспышка. Феликс перевёл взгляд на катафалк, и в ту же секунду почти утвердился в своей прозорливости. Потом, глядя внимательнее, убедился окончательно. Теперь уже не оставалось никаких сомнений.
Хотя сама мысль выглядела совершенно невероятной, абсурдной до нелепости, Феликс внезапно понял – всё сходится. Все детали, всё происходящее – да, именно так. Он видел подтверждение своим безумным предположениям, и, что удивительно, не испытывал ни страха, ни сомнения. Только некую философскую отстранённость. Да, это казалось абсурдом. Но разве весь мир не отличался именно этим, своей абсурдностью?
Он вернулся к своей скамейке, встал на неё, слегка придерживаясь за спинку – хотелось разглядеть происходящее как можно лучше. Теперь он уже без колебаний знал, кого провожают в последний путь. Это – он. Это его похороны.
Да, возможно, не совсем прилично стоять на скамейке в сквере, но что поделать: толпа не расступалась, а Феликсу хотелось видеть именно каждую деталь. В такой момент нельзя было позволить себе упустить что-либо. Он подался вперёд, присматриваясь.
Потом, не раздумывая долго, соскочил со скамейки и ловко взобрался на бетонную урну – ту самую, что стояла здесь десятилетиями, заботливо установленная руками местных благоустроителей. Надёжная, хоть и неприглядная. Но сейчас она начала выполнять новую роль пьедестала для свидетеля собственной смерти.
В гробу неподражаемо лежал он – собственной персоной. Катафалк вёз покойного Феликса, и веки покойного Феликса были сомкнуты. Видеть себя с закрытыми глазами – довольно необычное зрелище. В зеркале такое, понятное дело, такое не увидишь, разве что на фотографиях. Конечно такое тоже случается, но чаще на фото сделанных со вспышкой, которая всегда нагло бьёт в лицо остается красный след в зрачках.
Руки усопшего были сложены на груди, а ближе к сердцу он прижимал золотую трубу – совершенный, почти сияющий инструмент, сверкавший в солнечном свете тысячей бликов. Возможно, сердце покойного уже извлекли – и оно будет похоронено отдельно, где-нибудь в священном месте, там, где находят последнее успокоение сердца всех великих музыкантов. Где это? Феликс пытался вспомнить, но в голову почему-то приходил только садик перед консерваторией – с памятником Чайковскому и скамейками, облупленными от дождей.
Он смотрел на свои похороны с неподдельным интересом. Ни страха, ни печали, ни особенно выраженных эмоций. Скорее – рациональное любопытство. Всё это казалось и странным, и в то же время вполне логичным. Необычный опыт, да. Даже ценный. Но едва ли можно заранее угадать, что именно испытаешь в такой момент. Представить – возможно. Но сравнить представление с реальностью? Нет. Потому что того, кто должен был бы чувствовать – уже нет. Реакция на собственные похороны невозможна по определению. Потому что не существует того, кто мог бы её выдать.
Феликс подумал, что это, пожалуй, и есть наивысшая степень абсурда – быть живым наблюдателем собственной смерти. Но почему-то это его не удивляло. Ни капли.
Феликс, наблюдавший за своими похоронами, за тем должно быть мёртвым Феликсом в гробу, вдруг задумался: а как всё будет на самом деле? Не сейчас, не в этом абсурдно красивом спектакле, а когда действительно повезут. Ведь его не повезут в блестящем катафалке под джаз и улыбки восхищённой публики. Скорее всего – нет. Его, как и многих до него, чудаков ушедших в мир иной, увезут в обычном автобусе с задним люком, в который привычно, без особой помпы, загружают гробы с бывшими жителями больших и малых городов.
Такого шоу, как сегодня, он точно не увидит. Никогда. Ни музыки, ни фраков, ни зонтика в такт. Всё будет куда прозаичнее, и, возможно, даже без слез о нём.
Феликс подумал, что зря не научился в детстве играть на трубе. Это был бы достойный штрих к биографии. И, может быть, тогда на настоящих похоронах нашёлся бы кто-то, кто исполнил бы в его честь партию – высокую, щемящую, рвущую воздух. Труба сделала бы всё поэтичнее. И игра на трубе могла бы добавить некий шарм к его биографии, а потом конечно к настоящим похоронам, создавая музыкальное представление, которое останется в памяти всех, близких или кто там соберется вдруг.
Мысль оказалась настолько трогательной, что он чуть не расплакался. Слёзы подступили неожиданно – не от горя, скорее от смутного, трудно формулируемого сожаления. Чтобы не расплакаться, Феликс запрокинул голову, глядя вверх, прямо в ослепительный свет ближайшей звезды.
Он прикрыл глаза рукой – и на долю секунды ощутил, будто летит. Как будто это не просто солнце, а звезда, к которой он подлетел слишком близко, – и его корабль вот-вот попадёт в огненный плазменный бурлящий протуберанец, и в следующую секунду всё исчезнет. Материя перестанет существовать, останется только хаос. Горячий, безликий, абсолютный.