18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Органов – Предел бесконечности. Книга первая: Признаки болезни (страница 1)

18

Предел бесконечности

Книга первая: Признаки болезни

Владимир Органов

Дизайнер обложки Орг.Бюро & Org.Buro

© Владимир Органов, 2025

© Орг.Бюро & Org.Buro, дизайн обложки, 2025

ISBN 978-5-0067-6179-7 (т. 1)

ISBN 978-5-0067-6180-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Признаки болезни

Когда вы просыпаетесь утром – вы уверены, что вы это вы?

Простой вопрос, который вы можете задать себе, глядя в зеркало.

– Эй, друг… или подруга… как тебя там зовут?

Это вас не ставит в тупик? Конечно, вы – это вы. Кто бы сомневался. Но… а что тогда случилось с вами, пока вы спали?

Пока вы были немного в отключке, пока не слышали и не видели этот мир – настоящий, привычный, материальный. Может, этот мир вовсе и не ваш? Может, вы – уже не вы?

Вы хорошо спите? Не читаете перед сном? Зря.

А сны? Вы уверены, что это просто сны?

В каждом из них есть нечто – неоспоримое. Такое, в чём вы не сомневаетесь ни на секунду, пока там находитесь. Те образы, те чувства, те обстоятельства – как будто именно они и есть настоящие. А не эти. Не этот мир.

Сомнения в собственной идентичности рождаются именно там. В снах.

Кто этот, который я во сне? Совпадает ли он с тем, кто сейчас чистит зубы, пьёт кофе, стоит в лифте, глядя в своё отражение?

Сны вытаскивают наружу то, что спрятано в нас. То, что бодрствующее я так стыдливо отбрасывает, как ненужное. Может быть, мы – это вовсе не тело, не данные в паспортах, не голоса, не даже имена. Может быть, мы – это нечто, что умеет переходить из одного мира в другой, не теряя себя, а лишь примеряя постоянно новые или привычные образы.

А если так, то кто мы на самом деле?

Вы спите хорошо? А перед сном не читаете? Зря. Чтение перед сном – прямой тоннель в другой мир. Слова распадаются, превращаются в образы, в ощущения, вы уже не различаете, где страница, а где видение, и вот уже персонажи книги продолжают фразы в вашем сне, но говорят не то, что было написано, что-то совершенно другое.

А потом – пробуждение. Возврат. Только вот чувство, что ты не вернулся до конца, что что-то осталось там, – оно не отпускает. Порой день проходит как тусклая обыденная декорация, как ритуал, который исполняешь без участия. А в памяти живёт нечто более яркое, обострённое, почти болезненное по силе – фрагмент сна, не объяснимый, но безусловно твой. Как будто именно там ты был – в себе.

Что реальнее – то, где ты дышишь, или то, где ты чувствуешь? И если сны – всего лишь внутренний театр, плод воображения, тогда почему тело дрожит по утрам, как после пережитого наяву? Почему иногда стыдно за поступок во сне, за слова, которые не были сказаны, но горят, как след от ожога?

Сознание наше, как кажется, способно на многое – на параллельные миры, на подмену реальности, на обман, на бегство иное измерение. А может быть, оно просто не вписывается в рамки «одного мира». Может быть, наш ум живёт на границе. Там, где заканчивается привычное и начинается невыразимое. И если так, то кто мы тогда? Тот, кто сидит сейчас за столом, с кружкой кофе, с открытым экраном, с морщинкой между бровями – или тот, кто этой ночью ходил по залитому лунным светом мосту, говорил на несуществующем непонятном языке и знал, что сейчас решается что-то важное, – важнее, чем всё, что будет днём.

Иногда кажется, что сон – это единственное место, где возможно что-то настоящее. Где ничто не обусловлено законами, где можно быть не собой, а собой больше, чем здесь. В реальности слишком много условий, правил, отражений. А там – только ты и твой страх. Или ты и твоя тайна. И может быть, именно поэтому ты просыпаешься каждый день с этим странным ощущением: что всё уже было. Что всё не совсем так. Что он где-то видел это утро, эту чашку, эту тень на стене. Что он возвращается не впервые.

А потом – забвение. Всего каких-то десять минут, и сны растворяются. Тают, как пар. Бывают особенно мучительные пробуждения – когда ещё помнишь, помнишь очень остро, и почти хватаешь пальцами за края сна, за его ткань, за слова, за лица, за решение, которое было принято, за истину, которую узнал. Но проходит минута, две, пять – и всё. Ты уже не вспомнишь ни имени, ни места, ни смысла. Осталось только странное чувство, как после разговора, которого не было, но он был важен. Как после признания, которое ты услышал, но не записал.

Ты как обычно идёшь в душ, завариваешь чай, открываешь окно – и ничего уже не помнишь. Но это ничего всё равно держит тебя. Настроение сна. Его цвет. Его напряжение. Иногда тревога, без объяснения. Иногда странная радость. Иногда – потеря. А иногда просто прозрачное, необъяснимое ощущение, будто кто-то смотрит на тебя из-за стекла, из другого мира, где ты только что был, и где ты был… чуть больше собой, чем сейчас.

И весь день ты несёшь этот остаток, как невидимую волшебную пыль на ресницах. Никто её не замечает. Но она есть. И она не даёт покоя. Она говорит: ты что-то знал. И забыл.

ПолуфаБрикат

Феликс лишь слегка прикрыл глаза, подставив лицо под мягкое, не торопящееся солнце. Усталое, немного бледное – лицо мужчины среднего возраста, чья внешность явно выбивалась из общей картины этого сквера. Он просто сидел и грелся, но было в его позе, в его неподвижности, в том, как он впитывал свет, – нечто большее, чем простое ожидание автобуса или обеденного перерыва.

Среди местных он выглядел отстранённым чужаком. В его облике чувствовалась внутренняя дистанция, не показная, но явно ощутимая – как лёгкий налёт другой жизни, другого уровня привычной тревоги. Лицо интеллигентное, с чертами человека, прошедшего университеты не только внешне, но и внутренне. Глаза – пока он не закрыл их – говорили о привычке к наблюдению, анализу, вечному внутреннему диалогу. И в них же отражалась глубокая, бездонная усталость. Усталость не от дня, а от многих лет, прожитых слишком уж напряжённо.

Он ловил солнце, как будто не видел его давно. Не ездил в отпуск, не гулял в выходные, как все прочие. Эта особенная бледность делала его чуть старше, подчёркивала не возраст, а то, что он наверно слишком много думал. Морщины намечались не от времени, а от его сосредоточенности, от его привычки сдерживать мимику. Брови – непослушные, с намёком на независимость. И в их изгибе можно было уловить не только пренебрежение, но и сухой, ироничный трезвый ум.

Он смотрел на мир чуть свысока, но не из гордости – скорее от избытка наблюдений. Его сочувствие не проявлялось в словах, но иногда проступало в поступках – случайно, неловко, как будто само вырывалось. Он был корректен, воспитан, не слишком общителен, но в его сдержанности сквозила не холодность, а присущая немногим деликатность. Как будто он не хотел навязывать своё присутствие этому уставшему провинциальному городу.

С закрытыми глазами Феликс почти ничего не видел – лишь зыбкие узоры серой темноты да яркое, пульсирующее пятно солнца, проникающее сквозь веки. Джазовая мелодия – негромкая, вязкая – как будто возникала из ниоткуда, вплеталась в этот день, в этот воздух, в эту неподвижность. Он чуть наклонил голову, прислушался. Немного сориентировавшись, приоткрыл немного глаза.

Скверик, в котором сидел Феликс, располагался на лёгком возвышении, и потому, даже не вставая со скамейки, он мог без труда наблюдать происходящее немного ниже – у самой проезжей части. Там, совершенно неожиданно, собралась толпа – человек двадцать, а то и больше, явно не случайные прохожие, а какие-то ротозеи, притянутые будто бы по зову той самой джазовой мелодии, что звучала всё громче и настойчивей.

Музыка лилась из старого, огромного, ярко-красного Шевроле Импала, открытого, как в фильмах шестидесятых. Машина двигалась медленно, торжественно, почти плыла, как парадный корабль. Из салона торчал чёрный контрабас, а рядом с ним – сам контрабасист, устроившийся прямо на спинке заднего сиденья. Это был настоящий музыкант, безусловно – только человек, обученный, мог так легко и слаженно играть на подобном инструменте, даже в движении.

Феликс невольно улыбнулся. За контрабасом, совершенно скрытый массивным барабаном, угадывался водитель – точнее, его почти не было видно, но ритм барабана задавал движение всей композиции. Перед машиной шли другие участники оркестра: высокий тромбонист с широким жестом поднимал свой инструмент к небу, извлекая из него мощные, извивающиеся ноты. Рядом шествовал саксофонист в цилиндре, солируя так душевно, что у толпы замирало дыхание. За ними чуть сгорбленный скрипач тянул тонкие, почти лирические фразы, наполняя воздух трогательной меланхолией. А где-то сбоку, тяжело переваливаясь, двигался огромный человек с геликоном, и из глубины его инструмента раздавались густые, насыщенные ноты, создающие звуковое основание всему шествию.

Феликс уловил и другие звуки – тонкие, нежные, скорее намёки, чем мелодии. Возможно, где-то позади шёл кларнетист, но разглядеть его сквозь толпу было уже невозможно.

И над всей этой странной и прекрасной музыкальной процессией парил – да, именно парил – чёрный зонтик. Он ритмично поднимался и опускался вверх и вниз, будто дирижировал всей этой уличной симфонией. Время словно дрогнуло, остановилось, растянулось совершенно неожиданно вдруг среди ясного летнего дня.

Это был настоящий уличный джаз-бенд, словно перенесённый сюда из Нового Орлеана – и не просто воссозданный, а совершенно органично музицирующий с подлинной страстью, с настоящим стильным музыкальным пульсом. Но как? Как он оказался здесь, в этой провинциальной глуши, в этом скромном, почти пустом городке, где из интересного – разве что расписание автобусов?