18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Нефф – Браки по расчету (страница 45)

18

— Тихо, не скули, все это говори ему, не мне, — перебила ее Валентина, приложив ухо к двери в прихожую. — Он еще не ушел, ищет что-то в спальне, — Валентина понизила голос до шепота. — Беги скорей к нему, уговори никуда не ходить, пусть с тобой побудет! Да нос утри, мужчины терпеть не могут зареванных баб. Да поживее, не теряй времени, а то опять убежит! — торопила она, подталкивая падчерицу мелкими тумаками в спину. — Ох, боже милый, во что ты душу вложил!

Муж, без сюртука, с засученными до локтей рукавами рубашки, стоял перед умывальником, на мраморной доске которого пестрел ряд флакончиков и баночек с мазями и духами, в большинстве своем — лепта Борна в семейное устройство; после свадьбы Лиза поражалась многочисленности и разнообразию этих туалетных средств, без которых не мог обойтись венский щеголь. Борн мыл руки превосходным французским мылом марки «Сувенир», изделие фирмы «Олорон и К°», чьим генеральным представителем во всей Чехии он и являлся. Стоячая люстра с большим, граненого стекла, шаром помещалась сзади, а так как стоял Борн левым боком к двери, то Лиза, входя, увидела как бы порхание каких-то искорок вокруг его головы, наподобие светлячков.

— Хорошо, что пришла, а то я никак не найду новый галстук, знаешь, серый такой, с черной полоской, — сказал Борн.

Лиза хотела было ответить, что сейчас спросит у маменьки, да вовремя вспомнила, что кузина Баби сегодня, когда сидела с нею, держала этот галстук в руках. Кузина нашла его брошенным на кушетке, наполовину скрытым под яркой подушечкой, и повесила на вешалку за занавеской, но, конечно, прежде отчитала Лизу за неряшливость и безделье, наговорила, что кабы не Валентина, так Лиза погибла бы, сгнила бы в собственной грязи, и ничего-то она не поднимет, не уберет, не положит на место, только и знает валяться да вздыхать. Это был мучительно-противный аккомпанемент к головной боли, но теперь эта неприятность помогла Лизе.

— Где ему быть? На месте, конечно, — ответила она мужу с торжествующей уверенностью в голосе, и не успел Борн оглянуться, как Лиза уже стояла перед ним с галстуком в руках. И пока он вытирал руки английским махровым полотенцем — которые он тоже ввел в обиход, — Лиза собралась с духом и, опустив глаза и повернувшись к окну, произнесла без выражения:

— Останься со мной, не ходи сегодня никуда!

— Что? — Борн так удивился, что не сразу поверил своим ушам.

Молодая жена повторила свою просьбу, а он ответил вопросом: как это она себе представляет? Или она не знает, или он не говорил ей, что его ждут на учре-ди-тельном собрании общества, чье историческое значение несомненно? Для малой славянской нации, — продолжал он свои разъяснения, протирая лицо ваткой, смоченной одеколоном, — не может быть более здравой и спасительной идеи, чем идея панславянства. Осуществление этой идеи, достижение искренней и всесторонней взаимопомощи славянских народов сделает горстку отверженных, какими мы являемся ныне, великой державой.

— Впрочем, нет, нас уже не назовешь горсткой отверженных, — поправился Борн, самодовольно улыбаясь. — Когда живешь в гуще событий, то и сам не замечаешь, как растешь. Со стороны это виднее.

И, расчесывая двумя черепаховыми щеточками свою красивую наполеоновскую бородку, Борн рассказал Лизе о разговоре с профессором Римером, который читает лекции по национальной экономике в Пражском университете. Он приехал в Прагу всего десять лет назад из Пруссии, сам он берлинец, но очень разумный и порядочный человек. И он откровенно признался, что до своего приезда в Чехию искренне и без тени сомнения полагал, что чешской нации более не существует, что за двести лет соединенной деятельности абсолютизма и иезуитов давно удалось совершенно искоренить всякое национальное сознание у чехов. Когда профессор Ример понял, что дело обстоит как раз наоборот, его охватило чувство, какое испытал бы человек, ставший невольным свидетелем, например, чуда воскресения из мертвых.

Лиза, снова унылая, стояла в тени, теребя кончик занавески, и со сжимающимся сердцем слушала Борна, не понимая точно, о чем он говорит; она только знала, что говорит он что-то патриотическое, а ей это в высшей степени безразлично. И чего он вечно все об отчизне, да о нации, да о славянах и чехах, почему бы ему не поговорить ну хотя бы о звездах? — думала она. Неужели, скажем, француз разговаривает с женой только о том, как это прекрасно и почетно — быть французом? Ах, если б я могла понять, какой в этом прок, и отчего лучше, чтобы Прага была славянской, а не германской, и неужели чешский театр лучше немецкого от одного того, что он — чешский? Борн же все говорил своим красивым сытым баритоном, своим «графским голосом», как однажды выразилась пани Валентина, говорил о значении Общества, которое будет учреждено сегодня вечером, и о том, что сам профессор Пуркине, знаменитейший из живущих ныне чехов, физиолог мирового имени, гордость нашего народа… Говоря все это, Борн продолжал туалет. Оп начесал на лоб свои густые темные волосы, потом, пристально всматриваясь в зеркало, разделил их длинным, безупречно прямым и чистым пробором, и, зачесав кверху, выложив надо лбом небольшой красивый кок, усердно заработал щеткой, пока голова не сделалась гладкой и блестящей. Наблюдая за ним, Лиза думала, какой он красивый, и элегантный, и чистоплотный — но не для нее, она ему вовсе не нужна, и на сердце у нее становилось тяжело и уныло, а слова «отчизна», «Чехия», «чешский народ», чаще всего употребляемые Борном, доносились до ее слуха, лишенные смысла, неприятные, как бывает невыносим заигранный, надоевший мотив старой шарманки.

— Но наряжаешься ты для этого собрания точно на бал, — заметила она, когда он замолк.

Робость ее уступила место озлоблению. Она вдруг почувствовала, что способна затопать, закричать, и ей захотелось со всей силой швырнуть что-нибудь об пол.

Борн был почти готов, он только поправлял пилкой ногти.

— Избавь меня, прошу, от ненужных колкостей, — холодно ответил он. — За то время, что мы муж и жена, ты могла бы заметить, что я имею обыкновение следить за своей внешностью. В Праге не привыкли к тому, чтобы мужчины хорошо одевались и посещали парикмахера чаще одного раза в месяц, но подобная небрежность — один из многих признаков нашей провинциальности, которой я не намерен подчиняться.

Лиза побрела к кровати, которую всего час назад покинула и застелила, и сдернула нарядное покрывало.

— Я должна была предполагать, — проговорила она, и губы у нее опять побледнели, — что ты моешься, и причесываешься, и душишься из твоих вечных патриотических соображений, а вовсе не для того, чтобы понравиться мне. — Она всплеснула руками и громко заплакала. — Ну и ладно, уходи, иди на свое патриотическое собрание, а я лягу, я только на то и годна, чтоб валяться в кровати, я уже примирилась с тем, что у нас никогда, никогда не будут разговаривать ни о чем ином, только о чешском народе да о славянстве, иди же, я тебя не удерживаю!

— Лиза, что ты говоришь, опомнись! — Он схватил ее обеими руками за узкие плечи, содрогающиеся от плача, но она вырвалась, повернулась к нему спиной. — Почему ты не постараешься понять мои идеалы? Это ведь так легко и дешево — уткнуться в подушку, заупрямиться, как маленькая! Разве ты не помнишь, сколько раз я пытался ввести тебя в нашу среду, не знаешь, сколько среди нас самоотверженных, полных энтузиазма, прекрасных душою женщин? Что же мне делать, скажи сама, когда ты ничего не понимаешь, ничего не хочешь, ни к чему не стремишься? Или мне влезть в домашние туфли, отказаться от всего, что для меня дороже жизни? Скажи мне, дитя, зачем ты до свадьбы притворялась, будто понимаешь и разделяешь мои интересы, если теперь поворачиваешься к ним спиной?

— Я притворялась?! — изумленно воскликнула Лиза.

— Да. Я отлично помню, как ты заявила, что когда построят временный чешский театр, ты больше не переступишь порога немецкого. И что же — театр открыт, уже более четверти года играют на его сцене, а мы только два раза там были, какой позор! Но даже не в этом суть, а в твоем страшном — слышишь, страшном — равнодушии к святому народному делу, и это меня ужасает. Я тебя не понимаю, не могу постичь, как это можно. Разве ты не чешка? И не гордишься этим?

— А чем тут гордиться? Всякий принадлежит к какому-нибудь народу, как у всякого есть нос и уши. Значит, если б я была абиссинкой, мне следовало бы гордиться тем, что я абиссинка? Я понимаю — дворянин гордится своим дворянством, потому что этим он отличается от толпы, а разве я от кого-нибудь отличаюсь? — Видя, что лицо у мужа делается неподвижным, каменеет, она опять всхлипнула. — Ах, объясни ты мне все это, пожалуйста, я ведь в самом деле не знаю, не понимаю. Мне не безразлична родина, только я думаю, что есть и другие интересные вещи на свете, кроме того, что я чешка, а ты чех, а тот — немец или та — немка.

— Есть, конечно же есть, — примирительно сказал он, обнимая Лизу за талию. — Но ведь если б над головой у нас горела крыша — разве стали бы мы тогда думать, к примеру, о музыке, или об астрономии, или о поэзии! Нет, мы думали бы только, как спасти свой дом. А положение сейчас такое, когда решается — быть или не быть нашему народу, и поэтому национальный вопрос у нас на первом месте. От нашей борьбы зависит все, Лиза, и потому наша главная забота — это борьба. Мы еще как следует потолкуем об этом, все разберем, а теперь мне пора идти, не то опоздаю к началу собрания.