реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Набоков – Полное собрание рассказов (страница 133)

18

Что касается до Бока, то вижу, что пользуюсь наружностью старого профессора истории, превосходного знатока Средневековья, белые бачки, розовая плешь и черная пара которого хорошо известны в одном солнечном американском университетском городке на крайнем юге, но для моего разсказа он только тем интересен, что, не считая легкого сходства с моим давно покойным двоюродным дядей, он обладает несовременной наружностью. Да и, признаться, ничего нет необычайного в стремлении придавать повадкам и одеждам отдаленного времени (которое в нашем случае отнесено в будущее) налет старины, что‐нибудь недоглаженное, недочищенное, пыльное, – ведь, в конце концов, мы только и можем вообразить и выразить все то диковинное, чего никакие ученые изследования предвидеть не в силах, в таких словах, как «несовременное», «другого века», и тому подобных. Будущее значит устаревшее, только в обратном направлении.

В этой невзрачной комнате, в сангиновом свете лампы, Ланс говорит о том, что еще осталось недоговоренным. Он недавно привез из одного необитаемого места в Андах, где лазал на одну еще не названную кручу, молодую чету шиншилл – пепельно-серых, неимоверно пушистых грызунов величиной с зайца (Hystricomorpha)[106], с длинными усиками, округлыми задками и ушами, похожими на лепестки. Он держит их в доме, в проволочном загоне, и кормит их арахисом, размоченным рисом, изюмом и, в виде особого лакомства, дает им цветок фиалки или астры. Он надеется, что осенью они начнут плодиться. Теперь он повторяет матери несколько важных указаний – следить, чтобы еда зверьков была всегда свежей, а конурка – сухой, и никогда не забывать об их ежедневной пыльной бане (измельченный в пудру песок, смешанный с меловым прахом), в которой они самозабвенно катаются и сучат лапками. Пока это обсуждается, Бок все пытается зажечь и раскурить свою трубку и наконец откладывает ее в сторону. Старик то и дело с напускной добродушной разсеянностью принимается издавать звуки и делать жесты, которые никого не могут провести: он откашливается и, сложив руки за спиной, направляется к окну, а то еще пускается нестройно мычать, плотно сжав губы, и, словно бы влекомый этим носовым моторчиком, покидает гостиную. Но едва уйдя со сцены, он с содроганием отбрасывает всю хитроумную систему взятой на себя роли, непритязательной, но неудавшейся. В спальне или в ванной он задерживается как будто затем, чтобы в жутком одиночестве судорожно хлебнуть из потайной фляжки, и вскоре плетется обратно, пьяный от горя.

Он неслышно возвращается на сцену (которая не переменилась), застегивая сюртук и сызнова принимаясь гудеть себе под нос. Теперь уж счет идет на минуты. Перед уходом Ланс проверяет загончик, где Шин и Шилла сидят на корточках и держат каждый по цветку. Единственное, что мне еще известно об этих последних минутах, это что обошлось без напутствий вроде «Ты уверен, что не забыл выстиранную шелковую рубашку?» или «Ты помнишь, куда положил новые ночные туфли?» Все, что Ланс берет с собой, уже собрано в таинственном, неудобосказуемом и очень страшном месте его вылета в «ноль часов»; ничего из нашего ему не нужно; и он выходит из дому с пустыми руками и непокрытой головой, беззаботно и налегке, как человек, вышедший прогуляться до газетного киоска – или до эшафота славы.

Земному пространству нравится таиться. В лучшем случае оно открывает взгляду панораму. Горизонт закрывается за удаляющимся странником, как потайная дверь в нарочно замедленном фильмовом темпе. Оставшимся на Земле не видно даже города на разстоянии дневного пути, и в то же время они с легкостью видят такие запредельности, как, скажем, лунный амфитеатр и тень, отбрасываемую окружием его хребта. Фокусник, демонстрирующий небесную твердь, засучил рукава и работает прямо на глазах у маленьких зрителей. Планеты могут скрываться из виду (совсем как предметы, которые застит твой собственный маслак); но они опять появляются, когда Земля поворачивает голову. Нагота ночи ужасает. Ланс отбыл; хрупкость его молодых рук и ног растет в прямой пропорции к разстоянию, которое он одолевает. Старики Боки глядят со своего балкона в безконечно опасное ночное небо и безумно завидуют участи жен рыбаков.

Если источники Бока не врут, имя «Ланцелоз дель Лак» впервые упоминается в стихе 3676‐м «Романа телеги» двенадцатого века[107]. Ланс, Ланцелин, Ланцелотик – уменьшительные прозвища, шепотом возсылаемые к налитым, солоноватым, увлажненным звездам. Юные рыцари, которых в отрочестве приучают к арфе, к соколиной охоте и к псовой; Лес Злоключений и Терем Печали; Альдебаран, Бетельгейз – гром боевых кличей сарацин. Восхитительные ратоборства, восхитительные воинства, поблескивающие внутри леденящих созвездий над балконом Боков: Сэр Перкард Черный Рыцарь, и Сэр Перимон Красный Рыцарь, и Сэр Пертолип Зеленый Рыцарь, и Сэр Персиант Кубовый Рыцарь, и грубоватый, но добрый старик Сэр Груммор Груммурсум, бормочущий себе под нос северные ругательства. В бинокле мало проку, карта измялась и отсырела, и «фонарь надо не так держать» (это жене).

Вздохнуть поглубже. Снова посмотреть.

Ланцелота нет; столько же вероятия увидеть его на этом свете, сколько на том. Ланцелот изгнан из страны L’Eau Grise (как мы могли бы именовать Великие озера) и теперь скачет вверх по пыльному ночному небосклону почти с тою же скоростью, с какой наша здешняя вселенная (вместе с балконом и черным до ряби в глазах садом) несется к Арфе короля Артура, где горит и манит Вега – одно из немногих небесных тел, которые можно определить при помощи этого проклятого чертежика. У Боков от звездной туманной мари кружится голова – седоватый ладан, безумье, дурнота безконечности. Но они не в силах оторваться от ночного кошмара космического пространства, не в силах вернуться в освещенную спальню, угол которой виден сквозь стекло двери. И вот, словно крошечный костер, показывается та самая планета.

Вон там, справа, Мост Меча, ведущий в Мiръ Иной («dont nus éstranges ne retorne»)[108]. Ланцелот мучительно ползет по нему в неизъяснимой тоске. «Не дерзай перейти перевал, именуемый “Гибелью Грозящий”». Но другой чародей повелевает: «Дерзай. И, дерзая, обретешь чувство юмора, которое подымет и перенесет тебя через самые трудные места». Храбрым старикам Бокам кажется, что они видят Ланса, карабкающегося по железным крючьям, вбитым в муравленную скальную твердь небес, или беззвучно прокладывающего путь в мягких снегах туманностей. Вон там, где‐то между десятым и одиннадцатым привалами, – Волопас, огромный глетчер, весь в штыбах и ледяных валунах. Пытаемся разглядеть извилистый маршрут восхождения; как будто различаем легкую сухощавую фигурку Ланса между несколькими силуэтами в общей связке. Скрылись! Он это был или Денис (молодой биолог, лучший друг Ланса)? Дожидаясь в темной долине у подножья вертикального небосвода, мы припоминаем (у мадам Бок это получается лучше, чем у ее мужа) специальные термины для разселин и готических ледовых столбов и зубьев, которые Ланс в своем альпийском детстве, бывало, произносил с таким профессиональным щегольством (он теперь старше на несколько световых лет): сераки и шрунды, лавина и ее глухой грохот, французское эхо и германская магия, стуча подкованными горными ботинками, шагают здесь, якшаются как яки, запряженные в пару[109], – на крутизне, бок о бок, как в средневековых романах.

Да вот он опять! Вот он переходит расщелину меж двух звезд; потом очень медленно пытается пройти по поверхности стремнины, до того отвесной, что там совершенно не за что ухватиться, и даже когда мысленно видишь эти нашаривающие выступ кончики пальцев и царапающие скалу сапоги, подкатывает акрофобическая тошнота. И сквозь слезы старые Боки видят Ланса, то безвыходно застрявшего на каменном карнизе, то снова ползущего вверх, то стоящего, в устрашающей безопасности, на вершине, которая выше остальных, с ледорубом и заплечным мешком, и его нетерпеливый профиль обведен каемкой света.

Но может быть, он уже спускается? Предположим, что от изследователей не поступает известий и что Боки продолжают свои патетические ночные бдения. Пока они ждут возвращения сына, им кажется, что какой бы тропой он ни спускался, она сорвется в бездну их отчаяния. А может быть, он уже перемахнул через вон те крутые мокрые плиты, низвергающиеся отвесно в пропасть, уже преодолел нависающий выступ и теперь благополучно скользит вниз по крутым снеговым склонам небес?

Но так как колокольчик у дверей Боков не звонит в логической кульминации представленной мысленно череды шагов (как бы терпеливо ни пытались мы замедлить их поступь по мере их воображаемого приближения), то приходится вернуть его обратно, чтобы он начинал восхождение сызнова, а потом отодвинуть еще дальше назад, так что, оказывается, он все еще в сборном пункте (брезентовые домишки, нужники под открытым небом, попрошайки-дети с черными пятками), а мы‐то уж вообразили было, как он пригибает голову, проходя мимо тюльпанного дерева через лужок к дверям и к колокольчику. Словно утомившись от многоразличных своих воплощений в воображении родителей, Ланс теперь уныло тащится по слякоти, потом наизволок, по неприютной местности, где некогда шла война, оступаясь и цепляясь за мертвый бурьян на косогоре. Предстоит кое‐какая заурядная альпинистика, и потом – вершина. Хребет покорен. Мы понесли тяжелые потери. Как извещают в таких случаях? Телеграммой? Заказным письмом? И кто окажется палачом – нарочный или же будничный, плетущийся, лиловоносый почтальон, всегда немного пьяненький (у него свои невзгоды). Распишитесь вот здесь. Какой большой у него большой палец. Где крестиком помечено. Карандаш не пишет. У карандаша тускло-фиолетовая древесина. Надо возвратить карандаш. Неразборчивая подпись нависшего несчастья.