Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 64)
– Можно я приду, уложу Юлю спать?
– Приходи, – сказала Вера, без всякого обсуждения, что было для неё совсем не типично.
Юлю я спать уложил, а когда она наутро проснулась и открыла дверь в мамину комнату, то увидела в постели рядом с мамой меня. Заметив, что ребёнок потрясён, Вера из-под одеяла проинформировала: «Папа теперь будет жить с нами». «А как же Оля?» – спросила Юля даже с некоторой укоризной… Однако ответа не получила.
Итак, Вера сказала, что я буду жить здесь, хотя мы не договаривались о наших планах на будущее. Правда, услышав, как убедительно Вера это сказала, я твёрдо осознал, что так всё и будет.
С Олей к тому времени мы уже окончательно договорились, что я съезжаю – возник вариант, который мне нашли коллеги по «Мосфильму», девушки из монтажного цеха, проявляющие деятельное участие в поиске так необходимой мне жилплощади. Мы сошлись с Олей на том, что поживём отдельно, так что, когда я сказал, что ухожу, она только кивнула: ну да, мол, мы же договорились. Но я добавил, что ухожу к Вере, и с ней произошло нечто, не укладывающееся даже в определение «истерика» – это была, пожалуй, особая разновидность смерти.
Я складывал вещи в чемодан, а она вытаскивала их и вешала на прежние места, я не мог объясниться, не мог собраться и в конце концов, выскочив из квартиры, созвонился с Олиными подругами (хорошо, что у меня были телефоны), попросил приехать, привести её в чувство, договорился, что они соберут мне чемоданы, и я приеду позже, чтобы просто их забрать.
И вот я приехал – и это стало одним из самых тяжёлых воспоминаний моей жизни. Я вошёл в крохотную прихожую, Оля вроде должна быть в комнате; я что-то шепотом говорил подругам, взялся за чемоданы, и вдруг дверь распахнулась и выбежала Оля в той же ночнушке, в которой я её оставил. Красная, в слезах, она буквально упала в ноги и начала лепетать: «Володенька, Володенька, надо было ребёночка завести…» Я помню, что мне стало по-настоящему страшно, я не знал, как из этой ситуации выйти, а вариант существует только один – надо этот гордиев узел разрубить, и я его всё-таки разрубил, выскочил на улицу, а она ещё сверху из окна что-то мне долго вслед кричала.
Через полгода Оля вышла замуж, а вскорости действительно родила ребёночка, о чём я узнал значительно позже, случайно, через общих знакомых.
Прошло много лет, и однажды я оказался в съёмочной группе с молодой артисткой, которая носила такую же фамилию, что взяла после замужества Оля, фамилию вполне распространённую, но что-то меня толкнуло спросить:
– А девичья фамилия у твоей мамы такая-то?
– Да, а откуда вы знаете?
Я придумал какую-то отговорку, но понял: стоящая передо мной девушка понятия не имеет, что я как-то был связан с её мамой. И это, надо сказать, сильное решение: Оля отрезала по живому, и с определённого момента я перестал существовать в её жизни.
Отношение к фильму «Розыгрыш» тех, кто участвовал в его создании, реакция коллег по цеху, публики и критики – вообще отдельная тема. Раскрывая её, можно подивиться, как причудливо менялись настроения по мере развития событий вокруг картины.
Любопытно, что ещё на стадии обсуждения замысла многие проявляли к фильму непонятную мне в те годы брезгливость. Как будто речь шла не о сценарии для детей и юношества, а о предосудительном развратном намерении. Помню, как пришёл к замечательному композитору Гене Гладкову и предложил ему написать песни для «Розыгрыша». Гена прочитал сценарий и отказался, но сделал это не так, как, скажем, Тухманов, сославшись на занятость, а с вызовом, с подчёркнутой неприязнью к идее, взяв неуместный, как мне тогда показалось, безапелляционный тон: «Нет, я никогда не стану в этом участвовать!» А потом и вовсе устыдил меня: «А ты вообще зачем за это берёшься?» Речь как будто бы шла о предательстве, которое я вот-вот собираюсь совершить. Но предательстве чего?
Я тогда гнал от себя гнетущие мысли, хотя уже начал постепенно догадываться, что многими либерально мыслящими интеллигентами «Розыгрыш» воспринимается как некий компромисс, а то и коллаборационизм, сотрудничество с врагом – советской властью. Но ведь сценарист фильма – Семён Лунгин, фигура из того же либерального круга; его имя, казалось бы, должно стать для меня своеобразной охранной грамотой. Однако же нет, не стало. Я представлялся им слишком советским. Видимо, вложил в кино что-то для этой публики в корне неприемлемое, какую-то недопустимую отсебятину, какие-то чуждые представления о добре и зле – императивы, сформировавшиеся у меня в детстве, в том числе и под влиянием советского кинематографа.
Страшная вещь – внутрицеховое порицание. Мы не придаём должного значения этой форме подавления личности. Когда против человека ополчаются представители его же круга, класса, социальной страты. Так, например, случилось с Шаляпиным в 1911 году. Известная история: спектакль «Борис Годунов» в Мариинке уже закончился, Шаляпин под аплодисменты уходит в кулисы и тут слышит, что хор запел «Боже, царя храни». Шаляпин, недоумевая, возвращается, видит, что массовка и хор стоят на коленях, обратив взоры в царскую ложу, и Шаляпин тоже встаёт на одно колено, не понимая толком сути происходящего. Потом выяснилось, что хористы таким образом просили Николая II принять петицию об увеличении пенсии, но подоплёка никого уже не интересовала… Пресса, либеральная публика, многие друзья и соратники Шаляпина посчитали коленопреклонение перед царём предательством. Шаляпина осмеивали, писали фельетоны, слагали комические куплеты, оскорбляли, великий артист подвергся невиданной травле.
Я о таком явлении не задумывался, совсем не понимал, что существуют внутрикорпоративные табу, негласные границы, которые нельзя преодолевать. Я был наивен до глупости и глуп до наивности. Я ориентировался на советские фильмы для юношества, например картину «Красный галстук», где говорилось о ценностях коллективизма, осуждался эгоизм. Во многом именно советское кино сделало из меня коллективиста, артельного человека. Но в 70-е годы в нашем искусстве всё активнее стала укореняться мысль, что никто никому ничем не обязан. Кино делало первые, но вполне уверенные шаги на пути к атомизации общества.
В «Розыгрыше» моих оппонентов задевал за живое конфликт, вокруг которого всё вертится. Либеральной тусовке 70-х показался болезненно узнаваемым юный герой Комаровский – обаятельный циник, демонстративный прагматик, осуждающий собственного отца за то, что тот не умеет устраиваться в жизни. Скорее всего, возмутило, что этому герою даётся вполне определённая нравственная оценка, что в кино есть воспитательный момент, есть осуждающий пафос. А ведь все эти составляющие считались пошлостью. Разве может быть настоящее искусство назидательным, чему-то учить? Да и как такое возможно, чтобы личность противопоставляла себя коллективу, а нравственная победа оставалась в итоге не за индивидуалистом Комаровским, а за Грушко, который представляет интересы класса, сообщества, коллектива?
Мне представлялось, что в «Розыгрыше» речь идёт об очевидных вещах, понятных ценностях, ведь этот парень, Комаровский-младший, морально подминает под себя слабых. Я наивно полагал, что пафос фильма – это, в определённом смысле, осуждение тоталитаризма. Но в нескольких рецензиях, причём нерядовых, а, что называется, установочных, прозвучал намёк: именно Комаровский и есть настоящий герой нашего времени, и осуждать следует тех, кто сбивается в стаю, превращается в кодло. Коллективизм, разумеется, открыто не осуждался, но презрение к нему уже сквозило. Тогда, в середине 70-х, я ещё не осознавал наметившегося перелома во взглядах столичной богемы, а в интеллигентских кругах, формирующих общественные настроения, уже сложились представления о плохом и хорошем, были установлены правила игры, которые я своим безобидным, казалось бы, фильмом нарушал, а значит, должен был получить оплеуху, которой тогда не придал особого значения, ведь фильм имел очень большой успех у зрителя.
«Розыгрыш» был не просто замечен, но четверо из участников съёмочной группы получили Государственную премию РСФСР имени Крупской. Евгения Никандровна Ханаева была растрогана до слёз. Ещё удостоили награды оператора Михаила Бица, сценариста Семёна Лунгина и меня.
Тогда мне впервые довелось увидеть, и я с интересом наблюдал, как записные борцы с системой, её вдохновенные антагонисты самоотверженно хлопочут и мужественно принимают награды, этой системой учреждённые.
Фильм шёл по стране с заметным успехом, многие смотрели его несколько раз, обеспечив внушительную статистику: по итогам 1977 года «Розыгрыш» посмотрели более 33 миллионов зрителей. Об их реакции можно было судить и по ребятам, которые сыграли в картине. Димка Харатьян, например, звонил мне и жаловался, что не может выйти из квартиры: поклонницы дежурят в подъезде. «Мосфильм» завалили почтой на имя директора картины, и директор сидел у себя в кабинете с апломбом, отвечал на письма – пришло, наконец, признание его недооценённого прежде вклада в искусство. Приходили письма и лично мне, но в основном с просьбой сообщить адрес Димы Харатьяна или Наташи Вавиловой.
«Розыгрыш» вышел на экраны в январе 1977 года. Премьера фильма, реакция на него публики и критики, все остальные события, связанные с моей первой картиной, уходили на второй план и уже не слишком меня занимали – я получил несколько предложений сняться в кино, а самое главное – стал обдумывать, что же снимать дальше.