Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 38)
Из комнаты вышли родственники, оставшиеся у нас в эту ночь, здоровались со мной, помогали раздеться, расспрашивали, когда прилетел, как добирался. И я, стоя в коридоре, подробно, очень подробно отвечал на все их вопросы, боясь взглянуть в сторону комнаты и оттягивая момент, когда мне придётся в неё войти.
А когда я вошёл туда, то понял, что все вместе со мной напряжённо ждали этого момента – так сразу замолкли все разговоры.
Я вошёл, подошёл к столу, увидел одеяло, накрывавшее тело, увидел близко эти ноги с надетыми на них дешёвенькими туфлями и вдруг, неожиданно для самого себя, громко заплакал. И сразу же заплакали все, запричитали:
– Вот то-то и оно – мама!
– Тося, лежишь ты здесь, ничего не видишь и не слышишь, а была бы жива, сейчас встала бы, уже готовила бы что-нибудь…
– Как она тебя ждала! Уже перед смертью говорит: а где же Вовка-то? Валентин, напиши, чтобы Вовка приехал.
– Тося, да ты встань, посмотри, сыночек твой любимый приехал! Что же ты не поднимаешься, Тося!
Зеркала в комнате были завешаны простынями, большинство вещей вынесено, остался только стол и стулья. Всю ночь просидели около стола и разговаривали.
– Она всё говорила: как-то Вовка в этот раз со мной простился не как всегда. Дома простился, а потом по лестнице спустился и – «до свиданья, мама», потом ещё спустился и опять – «до свиданья, мама», и рукой машет.
– А на ноябрьские праздники велела гостей созвать. Сама уж подняться не могла, так попросила дверь в спальню открыть, мы здесь сидим, а она там лежит. Что ж вы, говорит, не веселитесь? А где ж веселиться – в коридор выйдем, поплачем и обратно в комнату, песни поём.
– Она же последнее время совсем видеть перестала, видно, опухоль нерв какой задела. А всё не верила, что рак у неё, это, говорит, я от малокровия плохо вижу. А ты тогда фотографии свои прислал, мы ей даже и показывать не стали, чтоб не расстраивать.
– И всё-таки ждала. Один раз зовёт меня: где Вовка? Я говорю: в Москве. Что вы, говорит, обманываете меня, он сейчас здесь был, со мной разговаривал.
– Ой, что говорить, не дай Бог никому такой тяжёлой смерти!..
– Как-то зовёт меня: в чём же меня в гроб положите, спрашивает, а мы уже потихоньку ей платье сшили, но я ей не сказала этого, конечно. Что это ты, Тося, умирать-то собралась? Ещё поднимешься! Да нет, говорит, не поднимусь, видно. Только, говорит, вы на меня тапочки, которые для покойников, не надевайте, купите туфельки какие-нибудь дешёвенькие.
Разговаривали полушёпотом, иногда всплакивали, но быстро успокаивались. Иногда вспоминали что-нибудь смешное и смеялись тихонько, и это не казалось кощунством.
Сестра спросила меня: «Хочешь посмотреть на неё?»
Нет, сказал я, не хочу. Я не хотел видеть не маму. Я не хотел видеть просто покойника – то, что лежало на столе, уже мало связывалось со словом «мама».
Увидел её я уже утром, когда тело перекладывали в гроб. Он всё время стоял рядом со столом, на табуретках, наполняя комнату запахом свежеоструганных досок, и я всё удивлялся его размерам. Мама была маленькой, по плечо мне, а гроб и для меня-то был большим.
Рано утром пришли новые родственники, заговорили громкими голосами, застучали молотки – это гроб обивали материалом, всё вокруг сразу приняло какой-то деловой характер, как будто это было начало рабочего дня где-то на заводе. Потушили свет, горевший всю ночь: в эту комнату солнце заглядывало очень рано.
Сняли одеяло с тела. И я в первый раз увидел мёртвую маму. Она была абсолютно не похожа на себя, так что если бы я увидел её, не зная, кто это, я не узнал бы её. Я заставлял себя не отводить глаза и смотрел на мамино лицо, стараясь запомнить его.
Четверо мужчин с большим трудом подняли тело и перенесли его в гроб. Тело заняло не всю его длину, небольшое расстояние осталось, и женщины заохали:
– Ну вот, кому-то Тося место оставила, теперь ещё кого-нибудь хоронить будем.
– Говорила же я вам, что большой гроб заказываете.
– А летом, когда Дарью Николаевну хоронили, тоже гроб большой сделали. А Тося подошла, посмотрела, ну, говорит, это для меня место. А я говорю: что ты, с чего это? А она так слёзы вытерла, ладно, говорит. А сама всё горло в платочек кутала, видать, чувствовала, как опухоль растёт…
Гроб перенесли на стол, обложили тело какими-то пошленькими искусственными цветами, по углам комнаты расставили венки. Женщины осторожно, стараясь не поднять пыль, подмели комнату. Внесли стулья. Мужчины переоделись в чёрные костюмы, женщины повязали чёрные траурные платочки. И воцарилась, как ни странно это, какая-то даже праздничная атмосфера.
Отец, сестра и я сели по одну сторону стола, на почётные места, как я понял. Родственники расположились по другую сторону.
Часов в девять утра пришла соседка с нижнего этажа.
Вошла в комнату, перекрестилась у порога, подошла к гробу, посмотрела:
– Убралась, Тося?
Всхлипнула больше для приличия. Потом подсела к родне, громко заговорила с ними.
Часов до одиннадцати приходили в основном близкие родственники и соседи. Подходили к гробу, тихонько плакали, поправляли цветы.
На кухне готовились к поминкам, оттуда доносился звон посуды и громкие голоса. Изредка через комнату пробегали женщины, пронося на балкон, на холод, уже приготовленные кушанья. Ближе к двенадцати стали приходить уже просто знакомые, дверь на лестничную площадку уже не закрывалась. Входили в комнату, садились на стулья, смотрели на гроб, тихонько переговаривались. Их становилось всё больше, в комнате все уже не помещались, многие стояли в коридоре.
В час кто-то сказал: пора! Опять по-деловому засуетились мужчины, послышались распоряжения: выходите на лестницу! Полотенца-то приготовили? Табуретки прихватить не забудьте!
Все стали выходить из комнаты. Человек шесть мужчин на руках подняли гроб, понесли его. В голос заплакали женщины, всё громче, громче, пока кто-то не забился в истерическом крике: «Тосенька, уходишь ты из дома в последний раз, не своими ноженьками выходишь, выносят тебя. То-сень-ка-а-а!..»
По узенькой лестнице с трудом опускали гроб вниз, кто-то командовал: направо заходи! Тот край поднимите! О перила не заденьте, смотрите! Мужчины трудно дышали, и если бы закрыть глаза, то можно было бы подумать, что они спускают какой-то тяжёлый шкаф.
Улица сразу отрезвила. Крики прекратились, как-то не шли они к яркому солнечному дню, к ручейкам, бегущим по улице. День был тёплый, несмотря на то что шёл январь.
Гроб поставили на две табуретки, поддели под него длинные полотенца, два человека взяли крышку, разобрали венки, остальные построились за гробом, поставив отца, сестру и меня в первый ряд, гроб подняли, и процессия двинулась.
Музыки не было и не было ощущения торжественности и скорбности момента. Наоборот, было даже ощущение некоторой неловкости оттого, что процессия наша как-то откровенно дисгармонировала с обычной деловой жизнью города, с его проносящимися мимо нас машинами, с криками мальчишек во дворах, с этим по-весеннему тёплым днём.
Подбегали женщины, интересовались: кого хоронят? Молодая? Чем болела? Ах, этот рак проклятый, сколько он людей унёс, раньше что-то и не знали такую болезнь, это всё из-за бомб этих атомных…
Шли долго, пока сзади не стали советовать поставить гроб на машину и ехать.
Поехали.
У ворот кладбища сошли с машин, гроб снова понесли на руках. К нам подбежал один из родственников, сказал, что пора фотографироваться – у гроба. Никогда не понимал я этого дикого обычая, меня всегда пугали эти фотографии покойников в гробу, висящие на стене среди фотоснимков здравствующих родственников. К тому же я вспомнил, что маме очень не нравилось, как она получается на фотографиях, и она всегда отказывалась фотографироваться. А уж в таком виде, в каком она была сейчас, она ни за что не захотела бы оставлять о себе память.
Нет, сказал я, сниматься не будем. Обиженный родственник отошёл в сторону.
Молча несли гроб по занесённым тропкам кладбища. Разговоры стихли, слышен был только треск снега под ногами. Потом остановились, и я увидел между могил горку свежеразрытой земли. И вдруг истерически закричала сестра, за ней другая женщина, третья. И всё вдруг замелькало, как в кадрах старого кино. Гроб поставили на табуретки, все бросились к нему. Один родственник торопливо говорил нам: прощайтесь, прощайтесь. Меня подвели к гробу. Я нагнулся, поцеловал маму в лоб, и почувствовал обжигающую холодность его.
И только тут, со всей неопровержимостью понял, что никогда больше не увижу маму, даже вот такой, незнакомой, холодной, что она так и не дождалась, когда я выучусь, стану самостоятельным, о чём она мечтала всё время.
Я никогда в жизни так не рыдал, я даже не знал, что во мне есть такое.
Гроб торопливо закрыли крышкой, застучали молотки по гвоздям. На верёвках опустили гроб в могилу. Я заглянул туда. Она была неглубока, земля шурша осыпалась на крышку гроба. Заработали лопатами, и через несколько минут на месте ямы возвышался небольшой холмик.
Его слегка утрамбовали, сверху положили венки. И сразу оборвался общий плач. Лишь кто-то всхлипывал, затихая…
…И вот я приехал в Москву, была весна, и мы собираемся, как договаривались, звонить Ромму. Я стою около Веры, она набирает номер, говорит в трубку: