Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 40)
Для киноведов аспирантура – ступенька в карьерной лестнице, можно защитить диссертацию, остаться преподавать во ВГИКе, и ребята, с которыми я учился, как раз и пошли этим путём. Ирина Александровна Жигалко меня подбадривала:
– Володя, вы сможете защититься…
– По какой теме? – уныло интересовался я.
– Ну, что-нибудь по поводу педагогических методов Михаила Ильича… А потом будете преподавать…
От подобного варианта карьеры веяло мрачной кладбищенской предопределённостью, хотя кого-то перспектива стать преподавателем ВГИКа по-настоящему вдохновляла.
Единственным плюсом моего аспирантского статуса была стипендия в 100 рублей. Правда, эту сумму я зарабатывал сомнительными теоретическими исследованиями, нагружая дополнительно ещё и Михаила Ильича, который честно изучал мои труды, комментировал, давал рекомендации по улучшению.
Ромм почти всё время болел: в 1966-м у него случился первый инфаркт, в 1969-м – второй. Я ходил к нему домой сдавать и обсуждать свои работы, часто ездил на дачу – 36-й километр по Калужскому шоссе, писательский посёлок в Красной Пахре, сейчас уже оказавшийся в объятиях Большой Москвы.
Дача Ромма казалась мне тогда просто сказочной, а сейчас, думаю, произвела бы впечатление разве что своей скромностью. Там собиралась большая семья, а ещё имелась у Михаила Ильича домработница. Киностудия выделяла Ромму служебную машину с шофёром – они вместе с Юлием Райзманом руководили 3-м творческим объединением на «Мосфильме».
Иногда я приезжал к нему на дачу вместе с Верой, и мы оказывались в большой компании, сидели за столом в семейном кругу, общались с дочерью Михаила Ильича, Наташей, её мужем Сашей Аллилуевым, рядом был внук Миша. Волшебный уютный мир подмосковной дачной жизни. Напротив дом Твардовского, рядом построилась Зыкина, неподалёку жили Трифонов, Юлиан Семёнов…
Мир этот представлялся мне абсолютно недоступным, я и мечтать не мог о чём-то подобном, даже если стану когда-нибудь режиссёром. Крупные художники поколения Ромма ещё могли рассчитывать на роскошь в виде дачи: у Михаила Ильича всё-таки было пять Сталинских премий, а у его жены, Елены Кузьминой, три. А для нашего поколения дача, машина – нечто фантастическое, недоступное, а квартира кооперативная – это надрыв, нужен первый взнос в несколько тысяч, и я даже не мог предположить, каким образом может собраться у меня когда-нибудь такая невероятная сумма.
И хотя я и не был полноценной частью этого мира, но всё-таки оказался к нему приближен в качестве «любимого ученика» Михаила Ромма. Он, конечно, не определял в таких категориях мой статус, но всё-таки я был выделен и по некоторым косвенным признакам находился на особом положении: например, однажды Ромм позвонил мне и предложил поехать в поход на байдарках вместе с Сашей и Наташей, они, мол, приглашают. И я растерянно ответил: «Да что вы! У меня же работа!» К тому времени я уже нашёл себе подработку – денег-то не хватало – и составить компанию в байдарочном походе никак не мог.
Вполне можно было подумать, что Михаил Ильич очень обеспеченный человек, но зарплата у Ромма была хотя и приличная по тем временам, но всё-таки не баснословная – 500 рублей. Как-то он сказал, что в случае, если мне понадобятся деньги, можно к нему обратиться, и однажды я воспользовался любезным предложением и, робея, попросил:
– Михаил Ильич, вы не могли бы дать мне взаймы?
– Да, Володя, конечно, сколько вам нужно?
– Вы знаете, я хочу купить Вере на день рождения французские духи, они дорогие, надо пятьдесят рублей…
– Ну конечно-конечно, отдадите, когда сможете…
И он вручил мне сберегательную книжку «на предъявителя», объяснил, где ближайшая сберкасса, и я пришёл в Лаврушинский переулок, чтобы из лежащих на счёте у Ромма пятисот рублей снять пятьдесят.
И потом у меня ушло около года, чтобы собрать нужную сумму и отдать долг. Михаил Ильич тогда удивился сумме в пятьдесят рублей – он думал, что я попрошу у него на кооперативную квартиру…
Встречи с Роммом стали для меня ученичеством даже в большей степени, чем занятия во ВГИКе. Если сравнивать с сокурсниками, я оказался в привилегированном положении. В институте он проводил семинары, читал лекции, но, конечно, общение со студентами было редким событием, и круг обсуждаемых вопросов – весьма ограниченным. А вот дома – совсем другое дело. Я приходил к нему, и он, например, давал мне слушать свои воспоминания, которые надиктовывал на магнитофон «Грюндиг», привезённый из заграничной командировки. Отчасти, думаю, такой способ создания мемуаров был связан с успешным опытом в «Обыкновенном фашизме», где его голос очень впечатляюще звучит за кадром. Конечно, я был не единственный, кому Ромм включал запись – Михаил Ильич проверял себя и на других слушателях из круга избранных, но я в этот круг тоже входил, что не могло не льстить моему самолюбию.
Позже Ромм перебрался с Полянки на улицу Горького в дом № 9. И тогда, и сейчас там Дом книги, а улица теперь называется Тверской. Я помогал в переезде, а потом и ходил к нему в большую пятикомнатную квартиру, где всё равно было тесно: семья большая, и она продолжала разрастаться. Этаж был первый, но жилище Михаила Ильича, конечно, производило впечатление своими масштабами.
Распорядок дня у Ромма был такой: он вставал довольно рано, работал у себя в кабинете, потом ехал на «Мосфильм» или во ВГИК, днём возвращался домой, спал, а после, где-то с семи, начинались активные приёмные часы; у него вообще был весьма широкий круг общения, да к тому же Михаил Ильич работал над продолжением «Обыкновенного фашизма», и его новый фильм требовал дополнительных встреч и переговоров.
В кинематографических кругах не без чёрного юмора шепотком обсуждалась будущая работа Ромма, дескать, его новым фильмом станет «Обыкновенный коммунизм». Это был намёк на вполне определённо читающийся в «Обыкновенном фашизме» подтекст: смотрите, мол, как была устроена гитлеровская тоталитарная машина, и подумайте, а многим ли мы от неё отличаемся? Этот второй план даже особо и не скрывался, но ведь и схватить за руку нельзя, и наказать не за что. При этом всякий мыслящий человек не может не заметить сходства. Цензору остаётся лишь беспомощно рассуждать о «неуловимых аллюзиях» – понятие, введённое в обиход кем-то из советских идеологических работников.
Ромм был страстно увлечён политикой, азартно интересовался не только нашей, но и мировой политической жизнью, искал себе информированных собеседников. Когда я приходил к Михаилу Ильичу или уходил от него, то, как правило, сталкивался с кем-то из посетителей, и порой это были весьма неординарные персоны, например, пересёкся однажды с Эрнстом Генри – советским разведчиком, писателем, журналистом. В 1966 году Эрнст Генри и Ромм оказались среди подписантов так называемого Письма двадцати пяти, адресованного Брежневу деятелями науки и культуры и выступающего против «реабилитации Сталина».
Михаил Ильич Ромм был едва ли не самым крупным авторитетом для столичной либеральной интеллигенции. По степени влиятельности его следовало бы сравнивать даже не с академиком Лихачёвым, а с академиком Сахаровым, но с Сахаровым не времён перестройки, когда Андрей Дмитриевич предстал перед публикой человеком не от мира сего, а Сахаровым – полным сил, энергичным популяризатором демократических ценностей. Таким же безусловным гуру считался Ромм – зажигательный, убедительный, уверенный в себе, способный сказать мощную искромётную речь с трибуны. Доживи Михаил Ильич до перестройки-гласности, он наверняка стал бы её знаменем, и Сахаров вполне возможно остался бы в тени Ромма.
Бо́льшую часть нашего общения составляли политические разговоры, мы обсуждали, что происходит в стране, что было сказано тем или иным чиновником, деятелем культуры, что сделано на том или ином поприще кем-то из руководителей…
Ситуация выглядела ужасающе.
С помощью Ромма я постепенно стал проникать в мир диссидентства. Я ещё не вошёл в него, но стоял на пороге и с любопытством и даже некоторым восхищением осматривался по сторонам. Я уже сочувствовал этим самым легендарным интеллигентским «кухонным разговорам». Все вокруг слушали «Голос Америки», «Немецкую волну», Би-би-си и на основании услышанного формировали свои представления о мире. Почерпнутое из приёмника казалось однозначно достовернее любого сообщения в советской газете и даже правдивее всякого собственного опыта. Если реальность противоречила «голосам», выбор никогда не делался в пользу увиденного своими глазами. Критическое восприятие распространялось только на советскую действительность, любые нестыковки в материалах иностранных радиостанций игнорировались под разнообразными, часто фантастическими предлогами.
Гораздо позже, после событий в Чехословакии 1968 года, у меня начали возникать сомнения в непогрешимости диссидентского взгляда на советскую систему. Я почувствовал: что-то тут не так. Я задумался: минуточку, но ведь я-то хочу исправить положение, а вы, ребята, всё к чёртовой матери разрушить. И ведь у нас до сих пор по большинству вопросов, актуальных для меня в 60-е, то же отношение – самобичевание: дескать, боже, как мы могли ввести войска в Прагу!
Ну а как вы хотели? Там начались события, угрожающие безопасности Советского Союза. И в советских газетах сразу же появились публикации, объясняющие их суть. Но ведь на интеллигентских кухнях уже сложилась прочная традиция получать информацию из «Голоса Америки», а собственные источники считать априори лживыми. А почитали бы свою прессу, пораскинули мозгами и, может быть, поняли, что начиналось-то всё у чехов внешне безобидно, а потом глядишь – протест против социалистической системы, вслед за которым неизменно, как показывает история, следует всплеск русофобии. И ведь наше руководство довольно долго терпело, уговаривало, пыталось по-хорошему всё уладить, вызывали в Москву Дубчека, говорили: «Саша, что ты делаешь, подумай, остановись». Но там уже начались неконтролируемые процессы – такие же, как происходили во время нашей перестройки.