18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Меньшов – Судьба протягивает руку (страница 35)

18

На четвёртом курсе я сыграл главную роль в «Мещанах». Вышло, может, и неплохо, но событием эта работа не стала. Особенно на фоне спектакля «Дядюшкин сон», вошедшего в историю шедевром студенческого театрального искусства. Потом Володя Салюк предложил для самостоятельной постановки пьесу «О мышах и людях» по повести Стейнбека. Салюк черпал вдохновение из ленинградской театральной жизни, а там этот спектакль в постановке Товстоногова нашумел. Не знаю, в какой мере он заимствовал режиссёрские решения, но выглядело это не очень убедительно, хотя ребята играли хорошо. Меня, само собой, участвовать не позвали, и я переживал, представляя, что мог бы здорово справиться с главной ролью, которая досталась Мягкову. Я чувствовал, что могу сыграть лучше, и, пересилив себя, в очередной раз потерял лицо. Я сам попросился, чтоб меня попробовали. Мне разрешили сыграть на одной из репетиций, и, как мне показалось, вышло у меня очень хорошо. Но меня в спектакль не взяли.

Позже эту работу пришёл посмотреть Ефремов и всех занятых в спектакле, половину курса, взял к себе в «Современник», включая Мягкова, которому предлагали место во МХАТе. Это был 1965 год. И вот тут я окончательно осознал, что дела мои плохи. Более того, непредвиденные события произошли и у Веры.

Её театральная судьба как будто была решена – Радомысленский предупредил заранее: «Ты никуда не показывайся, тебя берут во МХАТ, это дело решённое». Вера, конечно, спросила про меня, и Вениамин Захарович успокоил: «У нас молодые семьи не разлучают…» Но когда дело дошло до распределения, вдруг выяснилось, что в Московский художественный театр идут Ира Мирошниченко и Лёша Борзунов, а Веру не берут.

Для того чтобы состоялась творческая судьба, считал Немирович-Данченко, должны совпасть три обстоятельства – талант, работоспособность и удача. Все три элемента одновременно. Если один из них отсутствует, по-настоящему жизнь не складывается.

То, что я оказался никому не нужен, особо не удивляло, а вот ситуация с Верой выглядела, мягко говоря, странно. Всё шло к тому, чтобы не только мне, но и ей уезжать в какой-нибудь провинциальный театр. А ведь это с высокой степенью вероятности – крест на столичной карьере, ведь «оттуда» уже не возвращаются или возвращаются в очень редких случаях. Причём, если бы Вера знала, что во МХАТ её не берут, она, несомненно, оказалась бы в каком-то другом московском театре. Нужно было просто заранее предпринять для этого какие-то усилия, как минимум – съездить на показ, что и делают обычно студенты театральных вузов. Но в последний момент такие вопросы не решаются, ведь в каждом театре свои планы, свой главный режиссёр, своё штатное расписание.

И опять вмешались чудеса – они сопровождали всю нашу жизнь. На этот раз чудо явилось в образе Яловича. Узнав, что у нас проблемы, Гена решил помочь и организовал Вере показ в театре Пушкина, в последнем из театров, где показы ещё не закончились. Вера там показала с партнёром Димой Чуковским сценический фехтовальный бой с текстом какой-то пьесы, и её приняли. А я уже к тому времени собирался ехать в Ставрополь, сговорившись с тамошним режиссёром, который вообще-то Веру присмотрел, а меня брал в качестве нагрузки.

Вечером мы идём с Верой по улице Горького, а навстречу очень знаменитая артистка Валя Малявина, наша бывшая однокурсница. Привет-привет, слово за слово. Она идёт в какой-то компании, она звезда, у неё уже две-три картины, всё в полном порядке, заканчивает Щукинское училище. «Ну что, а как ты?» – интересуется у меня Валя. Я мнусь: «Да ничего, вот думаю, может, в режиссуру». «Правильно, давай, действительно, попробуй. Я слышала, что Ромм набирает…»

Тогда я не знал, конечно, что у Вали случился роман с Тарковским, когда она снималась в «Ивановом детстве», но понимал, что в киношной среде она уже свой человек. Валя стала говорить, какой Михаил Ильич прекрасный режиссёр, педагог, и добавила: «Я тебе найду его телефон». Вроде бы впроброс это всё было сказано, и разговор у нас состоялся ни к чему не обязывающий, на ходу, но поди ж ты, через какое-то время Валя действительно передала мне телефон Михаила Ильича Ромма.

И вот я, подбирая слова, напряжённо поглядывая в бумажку с номером, кручу телефонный диск, взволнованно слушаю гудки и что-то начинаю лепетать невнятное: про Школу-студию МХАТ, про желание стать режиссёром, а в ответ слышу, как небожитель Ромм спокойно и вполне доброжелательно отвечает: «Хорошо, приходите, поговорим». – «Когда?» – «Ну давайте в пятницу, в семь вечера».

Боже мой! Ромм согласился меня принять!

Три дня я находился в перевозбуждённом и одновременно полубредовом состоянии. Всё обдумывал, что говорить, прикидывал, как бы произвести благоприятное впечатление. И вот в пятницу незадолго до выхода я дико режу себе руку острым ножом. Пытаемся с Верой остановить кровь, бинтуем, ничего не помогает. И что теперь, идти к знаменитому Ромму на судьбоносную встречу с забинтованной рукой? Это немыслимо! Это фарс какой-то! Хотя, надо сказать, членовредительство с кровопотерей были для меня хорошим знаком. В год, когда я приехал в столицу и наконец поступил в Школу-студию МХАТ, я едва не лишился пальцев правой руки. Направляясь с чемоданом к выходу из вагона, я неосторожно схватился за торец открытой в тамбур двери, пальцы оказались в узком пространстве около петель, и в этот момент тяжёлую железную дверь захлопнул впереди идущий пассажир. Пальцы мои едва не расплющило, я заорал от боли и выскочил на московский перрон с перекошенным лицом и обильно капающей с кисти кровью.

Правда, эту счастливую закономерность я вывел уже гораздо позже, а, собираясь к Ромму, был занят другой проблемой, как бы остановить кровотечение. Еле-еле мы с Верой залепили порез пластырем – выглядело всё вполне интеллигентно.

Еду в метро согласно инструкции Михаила Ильича – он очень подробно описал маршрут (в какой вагон садиться, на какую сторону выходить, где поворачивать), и тут состав дёрнулся, я резко схватился за поручни, сорвав пластырь, и тяжёлые густые капли крови упали на газету сидящего подо мной человека, который, к моему счастью, задремал во время чтения. Пассажиры шарахнулись от меня в стороны, я выскочил на станцию, кое-как поднялся наверх, нашёл рядом с Добрынинской аптеку и там мне помогли, забинтовали руку, хотя и через повязку кровь всё равно проступала. В таком виде я к семи часам явился к Михаилу Ильичу, позвонил в дверь, и первая его реплика была: «Боже! Что у вас с рукой?..»

18

О знаменитом выступлении Ромма, буднях Ставропольского театра, первом опыте театральной режиссуры, добрых телефонистках и ещё об одном чуде из целого ряда чудес

И вот я сижу напротив Ромма в его кабинете и рассказываю о себе, о желании учиться режиссуре, а Михаил Ильич отвечает, что даже не знает, будет ли набирать курс в этом году.

Сомнения были понятны: к тому времени довольно широко разошлось его, можно сказать, скандальное выступление на конференции Всесоюзного театрального общества. Тема звучала как будто безобидно: «Традиция и новаторство». Однако Ромм вышел далеко за рамки творческих проблем театра и кино. Это выступление позже ходило в списках, стало заметным в диссидентской среде. Оно даёт представление и об эпохе и ярко характеризует самого Ромма. В основном досталось от Михаила Ильича Кочетову, Грибачёву, Сафронову – тогда они считались символами консерватизма, писателями-реакционерами. Но начал Ромм издалека:

«… Вот у нас традиция: два раза в году исполнять увертюру Чайковского „1812 год“.

Товарищи, насколько я понимаю, эта увертюра несёт в себе ясно выраженную политическую идею – идею торжества православия и самодержавия над революцией. Ведь это дурная увертюра, написанная Чайковским по заказу. Это случай, которого, вероятно, в конце своей жизни Петр Ильич сам стыдился. Я не специалист по истории музыки, но убеждён, что увертюра написана по конъюнктурным соображениям, с явным намерением польстить церкви и монархии. Зачем советской власти под колокольный звон унижать „Марсельезу“ – великолепный гимн Французской революции? Зачем утверждать торжество царского черносотенного гимна? А ведь исполнение увертюры вошло в традицию. Впервые после Октябрьской революции эта увертюра была исполнена в те годы, когда выдумано было слово „безродный космополит“, которым заменялось слово „жид“. Впрочем, в некоторых случаях и это слово было напечатано.

На обложке „Крокодила“ в те годы был изображен „безродный космополит“ с ярко выраженной еврейской внешностью, который держал книгу, а на книге крупно написано: „жид“. Не Андре Жид, а просто „жид“. Ни художник, который нарисовал эту карикатуру, никто из тех, кто позволил эту хулиганскую выходку, нами не осужден. Мы предпочитаем молчать, забыть об этом, как будто можно забыть, что десятки наших крупнейших деятелей театра и кино были объявлены безродными космополитами, в частности, сидящие здесь Юткевич, Леонид Трауберг, Сутырин, Коварский, Блейман и другие, а в театре Бояджиев, Юзовский. Они восстановлены – кто в партии, кто в своём Союзе, восстановлены на работе, в правах. Но разве можно вылечить, разве можно забыть то, что в течение ряда лет чувствовал человек, когда его топтали ногами, втаптывали в землю?!