Владимир Малявин – Цветы в тумане: вглядываясь в Азию (страница 41)
Не идеи или выгода, а труд и молитва, молитвенный труд и трудовая молитва – вот что в действительности объединяет тибетцев, в иных обстоятельствах совершенно неспособных к объединению и солидарности.
Еще и сегодня работа в Тибете обставлена многочисленными обрядами и поверьями, строго соблюдаемыми. Вот некоторые самые распространенные и бесхитростные запреты: после сева нельзя рубить деревья, чтобы не рассердить небесных богов, нельзя нарушать покой водных божеств и ловить рыбу. Нельзя даже собирать целебные травы, чтобы не потревожить духов земли. По той же причине до осеннего сбора урожая нельзя косить траву. За этими правилами просматривается все та же готовность человека жить вместе с природой, довольствуясь лишь самым необходимым. Разве он теряет больше, чем приобретает? А жизненные излишки уходят ламам – хранителям «небесных» сокровищ людей. Но перед нами, очевидно, и особое отношение к миру, сознательная позиция, которая требует охранять полноту и целостность всякого существования.
С этой точки зрения нет более совершенной, более тонкой работы, чем медитация. Вот работа беспредметная, обращенная на цельность мира, исцеляющая мир и потому самая чистая, не оставляющая следов. Всякая прочая деятельность ценна в той мере, в какой подобна ей. А перспектива небесного всеединства присутствует в каждом деле. Природа тоже работает на духовную истину: ветер, раздувающий молитвенные ленты на перевалах и флаги на горных склонах, разносит благодать по всей округе, и даже горные ручьи текут не просто так, а попутно крутят молитвенные барабаны, причем с особенным усердием во время дождей. Очень практично: чем сильнее буйствует природа, тем больше прибытку небесной благодати.
Человеку тоже подобает работать по-небесному или, как говорят на Востоке, «завершать работу Неба». Выводит ли он новые сорта цветов, укрощает ли реку, пуская ее воды на поля, или даже строит ракеты – он призван делать именно «небесную работу», ведь он использует и многократно усиливает естественные свойства материалов, а главное, открывает новые горизонты жизни. Так да здравствует человек труда! И недаром в местечке Дуцзянъянь, в предгорьях Тибета, где с древности действует большая оросительная система, археологи откопали двухтысячелетней давности каменную статую рабочего без головы, но с шанцевым инструментом в руках. Голову от статуи оторвало безжалостное время, но позволительно спросить, нужна ли она тому, кто в работе отдается несотворенному ритму самой жизни и полагается на врожденную чувствительность тела? Ацефал, Безголовый человек, – один из героев восточноазиатской мифологии.
Несомненно, здесь кроется причина исключительного прилежания восточных народов в сочетании с их неистощимым оптимизмом и неподдельной радостью труда. В свое время Кайзерлинг увидел в Китае настоящую «культуру работы», сравнив китайцев с муравьями: эти азиаты работают столь же рьяно, сколь и «безголово», без мысли о технической эффективности и разумной организации труда. Конечно, Кайзерлинг писал под впечатлением сутолоки китайской улицы и видел перед собой работу в ее самых примитивных формах. В его наблюдении верно лишь то, что труд, даже с виду оторванный от его духовных истоков, способен внушать восточному человеку радость. Хорошо делать свою работу – само по себе удовольствие, заслужить за свою работу похвалу старшего – приятно вдвойне. Но сравнение китайцев с муравьями, хоть и распространенное в то время, несправедливо ни по отношению к китайцам, ни по отношению к муравьям. Насекомые как раз не суетятся, а передвигаются по установленным маршрутам с заданной скоростью. Таков же, как мне уже не раз доводилось говорить, и поток уличного транспорта на Востоке: поток неспешный, стабильный. Пресловутая торопливость китайцев – явление того же рода, только социально обусловленное. Кайзерлинг не догадывался, что наблюдает приметы особого рода любезности. Как и многие другие свои действия, восточные народы
А если бы Кайзерлинг познакомился поближе с теми же рикшами или носильщиками, то узнал бы, что и им не чуждо тонкое чувство трудового ритма и что у них тоже есть свои трудовые песни и своя трудовая мифология. Более того, у них есть свои подлинно
В том-то и дело, что физических усилий для «завершения работы Неба», как раз и не требуется. Человек, вообще говоря, проклят не трудом, а производительностью труда. А на Востоке он вовсе не несет на себе никаких проклятий. Он свободен просто жить, что, конечно, не предполагает ни отупляющей праздности, ни произвола. Восточный человек живет естественно, для него долг и удовольствие, успех и авторитет, власть и здоровье сосуществуют в естественном единстве и подчинены одной естественной мере. Кто живет естественно, тот не напрягается. Восточные языки очень слабо разделяют понятия работы, учения и веселья. Где же сходятся эти три столь разных вида деятельности? Не в чем ином, как в моменте творческого прозрения, которое предполагает и виртуозное мастерство, упраздняющее различие между работником и материалом, и внутреннюю свободу, и осознание некоего целостного алгоритма жизни, которое внушает и нравственную ответственность. Вот и трудолюбие жителей Азии есть отчасти следствие объективных условий жизни (перенаселенность или, как в Тибете и многих районах Центральной Азии, суровая природа), отчасти – способ личного совершенствования, ибо нельзя стать лучше, не «работая над собой», а человек на Востоке человечен в той мере, в какой внемлет моральному императиву.
Мир в восточном миропонимании – это бесчисленные превращения пустоты, где все пребывает в другом. Событие есть, конечно, перемена, превращение, но всякое превращение позволяет узреть еще и всеединство жизненных метаморфоз в пустоте. Такое прозрение – высший смысл всякого события. Лама, погруженный в чистый покой, трудится за всех и для всех. Завершение работы Неба на Востоке всегда связано со способностью очарованной души, как сказал поэт, «увидеть вселенную в песчинке и небо в полевом цветке». Так в богатых домах старого Китая вешали на стены в качестве картин срезы мрамора, узор на которых отдаленно напоминают пейзажи в классическом вкусе. Забавно, наверное, открыть окружающий нас бескрайний мир
Открывая в одном что-то совсем другое и даже противоположное, мы переживаем творческую мощь жизни и чувствуем прилив чистой радости. Но одновременно мы превозмогаем, оставляем себя и, следовательно, умаляем себя или, как говорят на Востоке, «опустошаем себя». Мы смиряемся с бесконечным. Вот почему песня и танец – два верных средства сделать работу духовным делом. Они вводят работника в космический хоровод одухотворенной жизни, реально приобщают его к вечности. Немой язык танца выражает все с последней, непреложной ясностью, ибо показывает, что значит найти себя в другом и как душа наполняет тело и теряет себя в нем, но лишь для того, чтобы приобщиться к жизни вечной.
Среди фресок древнего монастыря в Толинге на западном краю Тибета есть удивительное изображение странствующего монаха. Он не идет, а танцует в своем долгом странствии по великим пустыням, и концы его пояса тоже весело и притом в умилительной симметрии пляшут в такт его шагу. За плечами у монаха увесистая стопка книг, но он как будто не чувствует тяжести своей ноши. Его лицо озарено доброй улыбкой, глаза устремлены на сосуд со святой водой, который он держит в вытянутой левой руке перед собой. Кажется, что этот «сосуд вечной жизни» – обещание счастья для человечества и увлекает монаха вперед на его стезе любви: в любовном прикосновении таится все богатство мира. В правой руке он держит мухогонку – символ знания и отрешенности от мирской пыли: любить все может только тот, кто свободен от всего. Но более всего поражает поза монаха: он немного присел, словно готов отступить назад или, скорее, закружиться в танце жизненной радости. Два его спутника или, возможно, слуги – их фигуры заметно меньше – запечатлены в такой же пританцовывающей, вращающейся позе. Таков фундаментальный жест подвижника: уступление, умаление, которое возносит ввысь, дает силу и радость. Но это и главное правило телесного труда. Так в каллиграфии, чтобы провести черту вправо, нужно сначала отвести кисть влево; чтобы подпрыгнуть, нужно присесть и т. д. Это правило в свое время приметил Сергей Эйзенштейн, положивший его в основу своей теории монтажа: показать удар молотом лучше всего, показав, как молотом замахиваются.