Владимир Малов – Парламентская Фронда: Франция, 1643–1653 (страница 15)
Но сосредоточение всего суверенитета в руках короля еще не решало вопроса, каков будет механизм осуществления этого суверенитета и какую роль при этом будет играть парламент. Последний, разумеется, был заинтересован в том, чтобы решить эту проблему наиболее выгодным для себя образом. Парламентарии могли опереться на мнение авторитетнейшего юриста XVI в. Ги Кокийя (1523–1603): «Законы и ордонансы королей должны быть опубликованы и верифицированы в парламенте или в другой суверенной палате… в противном случае подданные не обязаны их исполнять. Если же палата добавляет к акту публикации, что он совершен по настоятельному требованию короля, то это значит, что она не считает данный эдикт разумным»[126]. Таким образом, суверенные палаты, не имея права собственной законодательной инициативы, оказывались все же необходимым и авторитетным органом осуществления королевской воли. Это мнение, безусловно, противоречило абсолютистской доктрине Лебре о праве монарха законодательствовать единолично.
Разрешение этого противоречия было трудным, и самая постановка вопроса о разграничении сфер компетенции короля и парламента была нежелательной, ибо могла привести к открытой конфронтации с короной. К тому же парламентарии были далеки от единства. Когда в феврале 1648 г. регентша Анна Австрийская потребовала от них ясного ответа на вопрос: претендует ли парламент на то, чтобы вносить от себя поправки в эдикты, зарегистрированные на «королевском заседании», это вызвало продолжительные прения. Вопрос действительно был принципиальным: внося даже самые мелкие поправки без согласования с правительством, парламент как бы присваивал себе долю суверенитета. Докладывавший по этому делу старый советник Ж. Коклэ заявил, что «власть короля независима и абсолютна, и ему нельзя противоречить иначе как в форме ремонстраций»[127]. Еще до этого обсуждения второй президент Анри де Мем говорил: «Власть наших королей никоим образом не делится между ними и их подданными, вся она сосредоточена в их особе.»[128]. Но прозвучали и другие голоса. Мнение советника Клемана Леменье было: «Всевластие королей ограничено, ибо существуют законы, которым они подчиняются, и среди них тот, который требует верификации их эдиктов в парламенте, коему они дали такое право вместе со свободой голосования»[129]; но все же кончил он тем, что призвал воздержаться от ответа, дабы не подрывать власть короля.
Так и поступили. Передавая королеве 3 марта 1648 г. решение парламента, генеральный адвокат Омер Талон (1393–1632) сказал, что опасные рассуждения на эту тему означали бы попытку «проникнуть в секрет величия и в тайну власти»[130]. Правда, затем он, в ораторском увлечении, провозгласил, что «парламент стоит во главе народа, имея нечто от суверенитета (avec le caractère de souveraineté), дабы защищать интересы народа и говорить о его нуждах, и в этом качестве он может возражать против повелений королей, не гневя их упорным противодействием, но умоляя о справедливости». Однако при внесении своей речи в парламентские регистры Талон спохватился и снял этот слишком смелый пассаж[131]. В общем же королеву заверили, что парламентские постановления всегда имеют в виду оговорку «если королю то будет угодно» (sous le bon plaisir du roi). Анна Австрийская заявила, что довольна таким разъяснением.
Идеологической позиции умеренной части парламента в целом более всего соответствовало представление о нераздельном единстве власти короля и его судей. «Власть парламента не отделена от королевской; напротив, королевская власть находится в парламенте как в своем средоточии», — эту удачную формулировку дал один из парламентариев Жан Лекок де Курбвиль 3 марта 1648 г.[132]
Но как быть, если внутри этого двуединого, но все же неделимого суверенитета возникают конфликты? Как мы видели, обсуждение подобного вопроса представлялось неудобным, но при Ришелье такие конфликты стали очень уж частыми, и у парламентариев была потребность оправдать свое постоянное противодействие воле абсолютного монарха. На помощь приходили метафоры, одной из них воспользовался в своей речи 31 июля 1648 г. Омер Талон. Он уподоблял короля Солнцу, а парламент — облакам. «Солнце — отец и создатель облаков… оно делает их благодетельными для земли… но оно не обвиняет их в мятеже, когда они останавливают силу его лучей и мешают им обжигать землю.»[133]. Эту метафору Талон предварил рассуждением о закономерности антагонистической борьбы противостоящих сил в природе и обществе, создающей естественное равновесие; на основании этого рассуждения Э. Коссман окрестил такую теорию «барочной»[134]. Но надо учесть, что то было уже время начавшейся Фронды, радикализировавшей парламентских идеологов. Сама же по себе метафора дает картину не воинственного, а спокойного, гармонического «противостояния» Солнца и облаков.
В феврале 1648 г., еще до начала Фронды, один из ее будущих лидеров Пьер Бруссель (1576–1654) утверждал, что возражения Парижского парламента не ограничивают королевскую власть. Свой тезис он подкрепил образным сравнением: «подобно этому аркбутаны кажутся сопротивляющимися большому строению, тогда как на деле они его поддерживают»[135]. Здесь уже противоречие вообще снимается, объявляется мнимым. Корона сама должна быть заинтересована в «оппозиции» парламента, чтобы из легитимной монархии не превратиться в деспотию: ведь все теоретики абсолютизма подчеркивали коренное отличие между двумя этими формами правления.
Парламент претендовал на то, чтобы играть свою роль хранителя законов, врага всяких чрезвычайных мер. В выступлениях парламентариев звучали мотивы «политического деизма». Так, на первом «королевском заседании» парламента после смерти Людовика XIII 18 марта 1643 г. Омер Талон напомнил, что «Бог редко преступает обычные законы природы, хотя Он сам их и установил», а потому короли также «должны быть чрезвычайно осторожными, вводя всякого рода новшества, противоречащие старым и обычным законам государства, составляющим основание монархии»[136]. Можно согласиться с суждением Кр. Вишер о традиционалистском характере политической концепции парламента «в той мере, в какой она отдает предпочтение унитарной гармонии естественного и божественного порядка при равновесии напряженностей между различными составляющими его телами»[137].
И по этой традиционной гармонии нанесла жестокий удар диктатура Ришелье. «Самую легитимную из монархий он превратил в самую отвратительную и опасную тиранию, какая когда-либо существовала», — так оценивал в своих «Мемуарах» итоги правления Ришелье идеолог Фронды кардинал Рец (1613–1679)[138]. Об охватившем страну всеобщем страхе перед политическим сыском поведал в одном из своих памфлетов Матьё де Морг, бывший сотрудник Ришелье, примкнувший затем к «партии» королевы-матери и ставший эмигрантом: «Два человека не смеют по-дружески поговорить между собой, даже шепотом — сначала им приходится закрыть двери, перетряхнуть ковры и проверить, нет ли дыр в полу или в дверных засовах, через которые можно было бы следить за их жестами»[139].
Понятно, что в этой обстановке среди парламентской молодежи, заседавшей в младших палатах, распространялись тираноборческие настроения и недовольство «соглашательством» своего руководства, так что даже характеристика власти монарха как «абсолютной» становилась для них одиозной, хотя этот термин, как мы видели, без возражений принимался судейской верхушкой. Молодой советник Жан Лебуэндр в своих записках, которые уже не раз цитировались выше (он писал их в 1673 г., оставшись верным идеалам своей молодости) ставит знак равенства между абсолютной властью и деспотией. Фронду он характеризует как борьбу «между абсолютной и деспотической (чтобы не сказать тиранической) королевской властью — и силой юстиции, властью законов, при последних содроганиях французской свободы»[140].
Но чтобы подобные взгляды повлияли на позицию всего парламента, позволив ему на время стать общепризнанным лидером антиабсолютистской оппозиции, нужны были чрезвычайные обстоятельства и, прежде всего, непомерная тяжесть военных расходов вместе с потерей надежды на скорое заключение мира.
Накануне
5 декабря 1642 г., на другой день после смерти кардинала Ришелье, Людовик XIII разослал циркуляр парламентам и губернаторам провинций. Как и подобало, в нем содержались заверения в преемственности политики, в желании короля довести до конца все замышленное им совместно с покойным. Подтверждались полномочия всех государственных министров (членов Узкого совета при монархе) и был назначен новый министр, конфидент Ришелье, недавно натурализованный итальянец кардинал Джулио Мазарини (1602–1661). Именно эту дату А. Обри считает началом его правления как первого министра, хотя в циркуляре об этом ничего не было сказано «m причине его (Мазарини. —
Новый человек во Франции (судя по его записным книжкам, он еще 6 лет мыслил по-итальянски и только к 1648 г. перешел на французский язык) Мазарини не мог вести себя как новый диктатор, да это было и не в его характере. Королевские докладчик Оливье д'Ормессон оставил в своем дневнике такую зарисовку появления Мазарини в финансовой секции Государственного совета в качестве его председателя 4 ноября 1643 г., — уже в годы регентства, когда он вполне официально считался первым министром: «Он был вначале растерян, не зная порядка ведения дел в совете и никого не зная по имени; перед каждым он снимал шляпу и как будто ничего не понимал в финансах. Это человек высокого роста, добродушного вида, красивый мужчина каштановыми волосами, живым и умным взглядом, с большой кротостью в лице»[142].