Владимир Ляленков – Последняя просьба [сборник 1982, худож. M. Е. Новиков] (страница 74)
— Я говорил Митюне: нужно поначалу гвоздиком отвернуть…
— А Ванята сказал — не надо! Не надо!
— Ишь!
— Верно, надо гвоздиком.
Проходил первый страх, и снова принимались за свое, теперь уже с гвоздиком. Раскручивались мадьярские гранаты, кожуха от которых шли на табакерки. Из снарядов извлекались запалы с пятачками, коричневые тюбики. Все это относили в Щюри, где меняли «продукцию» на крючки и нитки.
И снова грохало, и снова крики, суетня, плач. Бабы совсем остервенели, ругали все на свете. Наругаются вдоволь, отведут душу и снова:
— Ничего, потерпим…
— Вернутся здоровые мужики, порядок наведут.
— Эх, кабы-то…
— Пошли, золовка, до хаты!
И разойдутся.
5
И вот кончилась война.
В некоторых хатах уже ночами топились печи, стучали стаканы. Разговорам конца не было. Шум, гам, ничего не понять, если прислушаться.
— Стой, стой, Гришка, я тебе скажу. За Варшавой это случилось. Стояли мы в деревушке. Хозяйка, брат, что надо… И окажись у нее…
— А из окопа не высунуться: жарить. Черт его знает, и надо ж…
— А вот сходим к председателю, и тогда…
— Да пей, Вася… Эх! Жаль, Сереги нет…
В других хатах по-прежнему стояла тишина. И даже казалось, что эти другие еще угрюмее, чем прежде. В них беседовали тихими голосами:
— Гришка-то Маруськин недавно пришел…
— Они с Петькой Савиным вместе. Ефим их привез.
— Цел-целехонек. Всю войну прошел, и только по спине чуть царапнуло…
— Ох-ха… Велосипед привез…
— Даст бог, даст бог, и наши объявятся…
— А-а-а! Мишенька-а-а, — не выдержала старушка, сморщенная, высохшая.
Старушку мать никто не успокаивал. Вздохнув, нехотя расходились по хатам.
Но скоро прошло оживление в деревне. Вернувшиеся мужики вначале посуетились, а потом все сидели в правлении, курили там да что-то решали. Гришка Марусин собрал бригаду, хотел строить коровник на колхозном дворе, но ничего не вышло из его затеи. Леса нужно было много, а возить не на чем. Да и инструмента не оказалось. Председатель сказал:
— Да брось, Григорий. Вот пригонят наш скот, тогда видно станет!
И засел Гришка дома. Хотел было свое хозяйство налаживать, да тоже ничего не сделал. Постукал-постукал топориком и бросил.
Как только вернулся Гришка, так Маруся бегала сама не своя. Тайком наблюдала она за мужем, когда тот оставался один. Он стал солиднее, строже.
Только недолго пожила радость в Марусином сердце.
Первое дело — ночами твориться начало такое, что Маруся и не спала. Жутко делалось ей. Гришка вроде уснет быстро, да вдруг как начнет что-то бормотать, тереться лицом о подушку и зубами скрипеть так, будто кость какую грызет. Мучается-мучается да вдруг вскинет голову, крикнет: «Ах! Тьфу, черт возьми!» — Маруся и влипнет в стенку. А Гришка, словно очумелый, вскочит, прошлепает босыми ногами по полу, хватит самогонки стакан и сидит курит.
Успокоится и уснет.
Платоновна совсем захворала. С печи не слезала и только знай крестилась, слушая, как мучается зять.
Чуть свет Маруся вставала, готовила завтрак, справлялась по хате. Днем, когда муж уходил на деревню, забиралась к матери на печь и там дремала.
Случалось, ночью Гришка выйдет в одном белье из избы, сядет на крыльцо, смотрит в темноту.
— Чего ты, Гриша? — спросит Маруся. — Или худо тебе, или что не так я, родной?
Ничего не ответит муж и уйдет в хату.
Однажды Гришка сказал Марусе, что хочет поехать в город. Та плакала. А на другой день собрала ему белье, и он ушел в город. Сказал, посмотрит, что там за жизнь. В городе Гришка прежде всего навестил своего товарища по армии Курилова Николая, который уже работал смазчиком на железной дороге. Курилов часто ездил в Донбасс, привозил оттуда соль и здесь продавал ее. Гришка несколько раз съездил с ним, а потом остался в Донбассе работать в шахте.
За первый месяц Гришка написал домой три письма. Сообщил, что работы очень много, платят хорошо. И что как только он обживется на новом месте основательнее, возьмет отпуск и приедет за Марусей. Письма приходили от него длинные, и даже по тону их Маруся чувствовала — скучает муж. Но потом письма стали приходить реже, были сухими, будто написанными наспех. А вскоре и совсем умолк Гришка. Сколько ни писала Маруся, ответа не получала. Почему? Что могло случиться? Маруся не понимала. И вдруг в один из дней все прояснилось. Получила она письмо в чистеньком конвертике, надписанном аккуратным женским почерком. Какая-то хохлушка просила, чтобы Маруся больше не писала Гришке. Они любят друг друга и никогда не расстанутся.
Мужики потянулись в город. Устраивались кто куда: те в промкомбинат пильщиками, те грузчиками.
На деревне пели песню:
Дед Петруха, знакомый Ефима, развозил в городе хлеб по магазинам. Он устроил Ефима конюхом в райпотребсоюз. И очень понравилось Ефиму на новом месте. В райпотребсоюзе были две кобылы. Одна рабочая — толстобокая, другая — поджарая, игривая: на ней директор ездил по району.
Утречком Ефим сгоняет кобыл на базарную площадь, напоит их там. Пригонит назад, привяжет к телеге, а сам чистит стойло. Засыплет овса и сена заложит в ясли свежего и, ежели ехать никуда не нужно, примется чинить упряжь. Хоть и цела упряжь — подшивал. В безделье его никогда никто не видел. И это отметил сам директор Аркадий Павлович. Аркадий Павлович уволил предыдущего конюха за то, что тот любил спать чуть ли не под ногами лошадей и к тому же украл перед самым праздником мешок овса. Овес конюх продал на базаре по рублю стакан и три дня был пьян в стельку. В его комнатке при конторе райпотребсоюза Ефим и поселился.
Приходилось много разъезжать по району, но это правилось Ефиму. Главное же, корма для лошадей было вдоволь! Засыпать овса — пожалуйста! Ефим отмыкал кладовую, черпал ведром зерно из большого ящика — и вот тебе и все. Ключи хранились у Ефима. Сена — пожалуйста! Во дворе два стога. Один маленький, початый, другой, размером с хату, — нетронутый, «Вот бы дома так», — размышлял Ефим.
Бывало, скажет Аркадий Павлович:
— Ефим, запрягай Русалку, поедем в Дехтярку.
Ефим тут как тут — минута, и готов. Он уже знал, что из Дехтярки привезут они или муки, или мяса, а то связанного барана. Живых поросят не возили, потому что те визжали. Осенью привозили яблок и груш.
В город возвращались обычно затемно, когда уж и пыль пропадала, и темнота стояла кругом. Приезжали к дому директора, въезжали во двор. Сам Аркадий Павлович кряхтя забирался на воз и подавал на горб Ефиму мешки, а тот таскал их в дом. Умаявшись, выглядев, сколько осталось на возу, Аркадий Павлович говорил, утирая пот со лба:
— Фу! Ну, хватит, Ефим, а это себе вези.
Пока Аркадий Павлович закуривал и сидел, любуясь на звезды, Ефим осматривал оставшееся на возу, морщась, чесал свою костлявую спину и произносил:
— Домой бы, Аркадий Павлович…
Молчание.
— Степановна бы мелочь за меня справила тут. (Степановна была уборщицей в райпотребсоюзе.) А я зараз — завтра к вечеру и буду обратно.
Ефим закуривал и присаживался рядом с директором. Так сидели молча с минуту. Ефим знал, что Аркадий Павлович что-нибудь да спросит.
— Ну, как там у вас в деревне? — действительно спрашивал Аркадий Павлович.
— Да што в деревне… Все по-прежнему…
— Самогон небось гонят?
— Как же, Аркадий Павлович… Только нет такого, чтоб продавали…
— Все равно нельзя, Ефим. Теперь вот положение вышло: каждого, кто будет гнать самогон, строго судить.
Опять молчат. Наконец Ефим, угадав, что Аркадий Павлович сейчас поднимется и уйдет, говорил: