Владимир Ляленков – Последняя просьба [сборник 1982, худож. M. Е. Новиков] (страница 72)
— Полно, дядя Ефим. И что это такое вам сегодня в голову лезет — прямо нет никакой моей возможности.
— Вот слушай: я пил, а ты знаешь, что такое я пропил?
— Дядя Ефим, я все расскажу Филипповне.
Напоминание о Филипповне всегда прогоняло от Ефима хорошее настроение. Филипповна была жена его, и она терпеть не могла пьянства. Терпеть она не могла потому, что Ефим часто имел дело с колхозными деньгами и она боялась, как бы муж не сел в тюрьму. Ефим же говорил всем, что его старуха — скряга и никуда не годится. Вообще он с ней мало разговаривал, потому что Филипповна за двадцать лет совместной жизни с ним не родила ни одного ребенка, и часто за глаза вольно ругал ее, но при ней был тих.
Угроза Маруси подействовала на Ефима. Он умолк и скоро уснул. Проснулся он, когда уже въехали в Груши. Справив все дела, Ефим пошел к Платоновне и, дождавшись, когда Маруся вышла из хаты, о чем-то принялся говорить сестре.
Через неделю, в полдень, прогремела по деревне телега, в которую были запряжены очень хорошие жеребцы. На телеге сидели пять парней. Остановились жеребцы у хаты Ефима. А вечером уж знали в Грушах, что приехали к Ефиму орловские ребята и что один из приехавших, чернявый, доводится сыном какому-то орловскому человеку, с которым Ефим еще в империалистическую войну воевал против австрияков, а потом в гражданскую — беляков гонял.
Но на деревне желали узнать, зачем приехали из такой дали орловские парни. А это прознали через Филипповну. Прознали и ахали:
Аж с Орловской области жениться примахали!
И раньше случалось, что увозили из Груш девок в дальние места. Но таких случаев припоминали старики мало. По-всякому старались в Грушах отваживать дальних молодцов. Не хотелось, чтобы девки пропадали с родительских глаз.
Пожили орловские три дня, походили петухами по деревне, и четверо уехали. Остался у Ефима только чернявый. Прожил он месяц. Ефиму помогал в хозяйстве и на улицу ходил. Ефим ездил к нему домой на Орловщину и по возвращении целый вечер сидел у Платоновны. Орловского парня звали Гришкой. Он повел смелую политику. Подсаживался на спевках к Марусе, пытался провожать. Та вначале только смеялась ему в глаза. Иди, мол, к себе на Орловщину да и провожайся там!
Но Гришка оказался упрям и добился того, что Маруся стала позволять ему провожать себя домой после гулянок. Правда, сколько раз ему хотелось отвести Марусю в сад или к реке, но это не удавалось.
Когда же вся деревня заговорила, что, мол, Гришка на Маруську Оглоблину нацелился, та совсем заноровила. Гришка на порог, а она из хаты — будто ветром вынесет. С Нюркой да с Пашкой уйдут на луг, еще девки прибредут, и поют там песни.
И на улице повела себя Маруся круто. Подсядет к ней Гришка, заговорит. Другая бы уши развесила. А она язву подпустит с языка. Гришка не стерпит, да две язвы в ответ. Маруся встанет и уйдет.
Приходил Гришка к Ефиму и рассказывал про свои дела. А Ефим будто доволен.
— Эк сатана! Во, брат, девка! — восхищался он. — Нет, каковская? И все они, брат, грушинские, такие… Да ты нос не вешай… Но зато, скажу я тебе, ежели добьешься своего, ты, брат, по всем статьям получишь правильную бабу.
Ефим косился на дверь в кухню и тихо добавлял, что вот он, Ефим, в молодости не вытерпел да женился на девке из Щюрей, ан плохо-то и вышло.
Гришка слушал Ефима и раздраженно теребил свои цыганские кудри. Он ничего хорошего не находил в таком поведении Маруси и несколько раз, ложась спать, зло заявлял, что он тут зазря время проводит. Но наутро, проснувшись, Гришка бурчал: «Погоди, постой, не таких ломали», а вечером шел на улицу.
Потом снова перед ним улыбалось морщинистое лицо Ефима, который рассказывал, что в Грушах всем в молодости приходится бегать, но потом никто из мужиков не жалеет, потому что «грушинская баба домовитая, и детей народит, и работает в колхозе и дома, и все бегает грудастая да не потная».
Долго тянулась волынка. Гришка уезжал домой, снова наведывался и наконец добился своего.
Пришла как-то Маруся с гулянья поздно. Платоновна не спала. Маруся долго сидела на лавке не шевелясь. Потом легла, повозилась-повозилась в постели и затихла. Вроде бы поплакала.
Платоновна прошептала: «Слава тебе господи», перекрестилась и уснула. А на другой день и сваты заявились. Ефим важно пыжился и украдкой подмигивал Марусе да девкам, сбежавшимся в хату.
Дожидаться конца уборки хлебов Платоновна не пожелала, — испугалась бабьего горя. Сыграли свадьбу.
Когда ехал Гришка в Груши, так думал после свадьбы увезти жену на Орловщину. Но как замолчали гармошки, кончили стучать каблуки, принял он совсем другое решение. Решил сам остаться. Он уже знал, что земля колхозная вся близко от деревни и чернозем такой — воробей нужду обронит, и то всходы будут. Вся деревня в садах, река рядом. Кроме того, Гришке льстило, что сам председатель, узнав, что жених по плотницкому делу мастак, уговаривал остаться в Грушах. Кузьма Никитич давно хотел иметь своих плотников. Но дело оказалось не таким простым. В Грушах никто постоянно не занимался каким-либо ремеслом. Жили только землей. От земли получали вдоволь всего. А когда нужно было построить что-нибудь, нанимали бригады из других деревень. Чаще всего нанимали из Щюрей. В Щюрях на землю косо смотрели испокон веков, а все больше ремеслом занимались. Были там ловкачи, которые плели корзины из прутьев либо из камыша. И даже картины рисовали, на которых изображались озера и лебеди, каких никто не видел, хоть сто верст по округе изъезди.
— А что? — говорили эти художники. — Да нарисуй я кабана или гуся, скажем, так кто ж у меня энту картину купит? Эва и гусей и кабанов на деревне! Нешто с ними холстину купят? А приволоку я бабе этакое, чего она сроду не видела, — возьмет и денежки заплатит.
Все, что изготовлялось в Щюрях, расходилось по деревням, а что оставалось, несли на базар в город. Грушинцы не любили щюрей и смеялись над ними. Щюри не любили грушинцев, называли их землеедами и всегда сдирали с них за постройку плату большую, чем с других.
— У вас, землеедов, хватит, чем заплатить, — говорили люди из Щюрей.
— Ладно, ладно, заплатим, а то ж вы с голоду подохнете, — отвечал житель из Груш.
Хоть и богат был грушинский колхоз, а лишнее платить обидно. И много времени убивал Кузьма Никитич с правленцами, рассуждая — как бы самим строить. Правда, в Грушах почти каждый колхозник умел работать топором. Кой у кого и инструмент плотницкий был, но это так: если мастерили что, то только у себя в хозяйстве по мелочам.
Остался Гришка в Грушах. Выделили ему десять человек подростков, колхоз закупил в городе нужные инструменты, и стал Гришка работать. И хата Платоновны пошла на поправку. Гришка с Марусей ее перекрыли и уж собирались пристройку к сараю делать для молодняка, да скоро пришлось все дела забросить.
Пришла война. За месяц почти не осталось в деревне мужиков. Тут как раз урожай поспел. Убирать нужно. А кругом такое поднялось, что бабы совсем растерялись. Знай только бегали от хаты к хате да голосили. Как идут через деревню войска, бабы с ребятишками выбегут на улицу, стоят и не знают, что молвить. Только тем и выражали свое чувство: та хлебину сунет, та с цибаркой молока стоит, кружкой черпает да подает попить бойцам. А те идут и идут…
Потом уж днем и не проходили. При белом свете спали в лесу, а чуть стемнеет — шли…
Случалось ночью — тишина стоит в деревне. Не звякнет ничего поблизости и не шелохнется. Хаты слепы. Хоть бы где огонек мелькнул. Кобель провоет, и опять тишина. Вдруг затарахтят телеги, послышится храп лошадей, мужские голоса.
— Петренко! Занимай эти две хаты!
— Эй, хозяйка!
И в двери — тук-тук.
Всколыхнется деревня — и топятся печи в каждой избе, варится картошка, мясо, пищит сало на сковородках. Поедят бойцы, не отряхиваясь от дорожной грязи, и с ней же уедут, неожиданно окончив еду. Уж на что заезды были коротки, а успевали девки, бегавшие из хаты в погребицу и обратно, крикнуть в сенях: «Эй, эй! Руки, руки пусти-то! Крынку оброню, леший!»
У Маруси тоже останавливались. Она все хотела спросить: «Не видели моего?» Да спохватится — откуда им знать! Уйдут бойцы, Маруся сядет у темного окна и вспоминает. То в памяти вырастал Гришка — еще чужим, то как он прощался с ней и как она голосила. Все до мелочей припоминала да рассказывала Нюрке и Пашке.
Однажды среди бела дня Нюрка сбежала с бойцами. Она подговорила молоденького лейтенанта, проспавшего у них в хате два часа, и тот взял ее с собой. Мать Нюркина прибегала к Марусе, голосила, ругалась.
— Дожилась, — кричала она, — дожилась… Опозорила она себя! И меня бросила! А что я с ними одна поделаю…
У Нюрки было четверо маленьких братьев и сестер, и всех их надо было кормить. Но уехала Нюрка ненадолго. Через неделю вернулась, и чего только не рассказала она! Под Курском налетели самолеты немецкие, развесили ракеты, и хоть ночь стояла, а все стало видно. Разбомбили самолеты всю колонну, а Нюркиного лейтенанта убило осколком в живот. Сама же Нюрка еле добралась домой. Бабы не судили ее.
Начались дожди. Дороги размыло. И войска не стали проходить через Груши… Хлеб стоял на корню. По свекле бродила скотина. Получили из района распоряжение. В нем говорилось, чтоб колхоз выгнал скотину в направлении Ливны. Кузьма Никитич съездил сам в район, вернулся оттуда угрюмый. Подбирали людей, которые погнали бы скот. Выделили двух парнишек да шестерых дотошных баб, и те угнали скотину.