Владимир Козин – Под стук копыт (страница 71)
Антиохов: — Поработайте здесь полгодика, и я возьму вас к себе, в Ашхабад.
Табунов; — Аллах, мой аллах, как вы любезны, но я привык к песочку…
Антиохов. — Довольно паясничать, пора вам, Виктор Романович, в обществе утверждать себя.
Табунов; — Здесь простор и поэзия: какие женщины, какие лошади, какое легкое начальство!
Антиохов; — В столице — театры, новости, всякие возможности, ресторанчики!
Табунов. — Столица там, где Виктор Табунов. Omnia mea mecum porto! Я увлекаюсь всем, всех увлекая. Столица — это я!
Антиохов; — Вредна гордыня для карьеры…
— Заткнись, вельможа! — сказал Табунов.
Антиохов открыл рот и занемог беззвучным, бесконечным смехом, не мог остановиться. Замирая, содрогаясь, он хохотал — немой.
— Папа выключил мозги! — закричал Юрочка.
— Ваня, — отчетливым, грозным голосом сказал Табунов Ваньке-Встаньке, — осади гражданина!
— Почему вдруг… — Антиохов задыхался.
— Я думал, вы грозный, а вы просто бедный! — сказал Кабиносов. Он подошел солдатским шагом к Табунову. — Бывает!.. Заело, Виктор Ромэнович?
Табунов (передразнивая зоотехника). — Заело, заело… Плешивые разговорчики! Хотите, мы с Ванькой-Встанькой случайно пихнем Антиохова под поезд?
Кабиносов. — Крупное начальство — паровоз остановится. Питерский даст вам командировку в Ашхабад.
Табунов. — Все свои книги я — на память вам и доброму Елю. Мне с вами было хорошо.
Кабиносов. — Спасибо, Виктор Львиное Сердце!
Табунов. — Бывший! Надувательская земля! Я прожил яростно! Влюблялся в дела и ум человека, ненавидел барство, косность, доверял всякой сволочи — и бит был нещадно. Доверчивые недолговечны. Лев разочарован.
Кабиносов. — Львиный драп?
Табунов. — Отступаю перед силой ничтожества. Я хочу строить социализм, а они — Антиохов и шакалы — социализмишко! Они произошли не от "Авроры". Явление полнее закона, сказал Гегель. Классовая борьба разнообразнее, дальновиднее всех книг. Она не погребена, она притаилась — и вздохнет, как спора, там, где ее, стерву, давно списали в расход. Пролетариату нужен социализм живой как жизнь, социализм неоскудевающих просторов и неведомых сил. Мы с Антиоховым — не друзья!
Кабиносов. — Что вам сделал Антиохов?
Табунов. — Я взглянул сквозь него в будущее и увидел розовую мерзость — жирное счастье вечного обывателя. Я драпаю.
Кабиносов. — А товарищи?
Табунов. — Античный раб ненавидел античного бюрократа так же, как я — товарища Антиохова. Ваня понимает меня. Пусть остальные поймут. Я не могу мыслить "от себя до себя". Какое смрадное имя — Антиохов!
Кабиносов. — Что сделал он вам?
Табунов. — Занятно! Ничего. Нельзя и морду набить — так он возлюбил меня, дохлятина! Я удивлен самим собой: поистине какое мне дело, будут жирные пятна портить первые страницы социализма или нет! Мечта столетий — в лапах обывателя!
Табунов был вспыльчив; и мысль его вспыльчива; от столкновений она оживлялась, разгоралась, расцветала.
Табунов любил яркую, ясную силу своей мысли, он ценил остроту беседы, крупный, зрелый спор, когда собеседники одаренно отличают главное от придаточного. Такие собеседники редко встречались, и мысль Табунова не оживлялась, не обновлялась неделями, месяцами; наступало безмолвие мысли, и Табунов был несчастен.
В мышлении счастье. Табунов был падок до счастья, он не знал мудрой сдержанности, он лакомился яростью умных бесед.
Социализм — дело мудрое и сердечное. Рассказывать о своих сердечных делах с внушительной сдержанностью, с безликим достоинством обывателя Табунов не умел: он всегда нападал. Мгновенность меткого ответа не часто удавалась Табунову, — поэтому нападать было его страстью.
Человечество открыло много способов словесного избиения противника — от скользкой светской любезности до невинной брани протопопа Аввакума и предельной точности определений Иосифа Волоцкого.
Табунова соблазняла словесная сила страстных старцев. Он изобретательно владел и староматросской устной речью. Отлично знал, как, нападая, можно использовать — в разных отклонениях — юмор, иронию, ерничество, многоточие непристойностей, но считал это не мужским, немужественным талантом.
Будь я ишаном, я сказал бы Марии Шавердовой: только стойкость может все спасти, все сделать! Я не сторонник искони старорусского: гни, жми, дави, давай! Диалектичнейший мир таит такие сверхумные неоткрытости, восторги обновления, богатства неведомых связей, что смешно быть стойким, как Христова невеста, как легенда, как фаюмский портрет, — надо быть стойким изменяясь, изобретая, нападая… уверяю вас!
Мария Афанасьевна, вы решили — сперва сердцем, потом умом, — что Виктор Табунов ценная, неожиданная, многозначительная находка для кушрабатского хозяйства, человек-открытие, человек-подарок; его заразительная стремительность, энергия познаний — зов современности. Он полезнее, чем иные призванные. Так вы решили; так будьте стойки!
Поселок кончался.
Тревожно. И все знакомое — тревожно, странно; и странным казался рассвет над пустыней. Знакомый тополь незнаком.
Чья пустыня за поселком?
Поезд приостановился у полустанка.
— Стой! — вскричал Табунов.
Два его новых чемодана, сверкнув, упали на песок. Поезд тронулся. Табунов соскочил с подножки последнего вагона.
У чемоданов стояла Шавердова — нечесаная, гневная, отважная, безмолвная, прекрасная.
"Избыток красоты! Утонченный избыток! Женственность красоты делает меня несмелым, черт знает что! Живое совершенство, — и я покорен ему. Глупо. Но что делать? Сила прекрасного сильнее меня!" Табунов застыл у черных шпал; за его спиной уходил поезд; уходил — и ушел. Тишина. Рабочий запах железнодорожного пути.
— Ты сбросила мои чемоданы? — не веря, спросил Табунов.
— Дурак! — печально ответила Шавердова, легко села на чемодан и — плача — огромными слезными глазами засмотрелась на Табунова.
Отчаянно огромные глаза.
Такие огромные, что лица вначале не было заметно.
"Так красива, что страшно прикоснуться к этой красоте!" Табунов в смятении сплясал на месте, словно конь всеми четырьмя ногами, поднял лицо и ладони к рассветному небу, вскрикнул не своим голосом:
— Какая женщина, о небо! — Подбежал к Шавердовой и сел на другой чемодан. — Что ты собираешься делать со мной?
— Я люблю тебя!
— Здесь я не нужен. Никому.
— Мне!
— Ты красивая, очень! Когда я вижу красоту, я начинаю доверять жизни. Я почти не знаю тебя. Я говорю не с тобой, а с твоей красотой, смотрю ей в глаза!
— Словами не балуйся — разревусь!
— Марксистка! Сыростью пахнет! "Дай вечность мне, — и вечность я отдам за равнодушие к обидам и годам". Грозный русский богатырь слабеет от нестерпимос-ти обид — и ушагивает вдаль, в одиночество, на чубаром былинном копе или в больных, от боли лопнувших сапогах.
— Злопамятные сапоги! Действительно лопнули!
— Небрежна современность — и бедна, бледна личность перед святым сиянием чиновного авторитета. Я лопнул, Мария!
— Я подарю тебе новые брезентовые сапоги…
— Тридцать девятый номер, помни!
— Шелковую рубаху сошью…
— Пожалуйста, подлиннее!
— Я подарю, я привезу, остались у меня — запляшешь от восторга! — такие книги давние, былых лет, тяжелые как золото, с полнотелыми картинками…
— Какие, назови!
— Куда бежишь, бродяга?
— Традиция! Испокон веков драпали от обид таланты с рваными ноздрями. "Неугоден господину моему"! Homo sapiens, спотыкаясь, бежит в пустыню, спасает достоинство мысли.
Слушаю я Виктора Романовича Табунова и поражаюсь: о пандиалектика, о закон всеобщности противоречий! В забвении насущных идей топим то, что творим, улепетываем от того, что любим. Очнись, Виктор Романович, отдай мне обиду!