реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Козин – Под стук копыт (страница 71)

18

Антиохов: — Поработайте здесь полгодика, и я возьму вас к себе, в Ашхабад.

Табунов; — Аллах, мой аллах, как вы любезны, но я привык к песочку…

Антиохов. — Довольно паясничать, пора вам, Виктор Романович, в обществе утверждать себя.

Табунов; — Здесь простор и поэзия: какие женщины, какие лошади, какое легкое начальство!

Антиохов; — В столице — театры, новости, всякие возможности, ресторанчики!

Табунов. — Столица там, где Виктор Табунов. Omnia mea mecum porto! Я увлекаюсь всем, всех увлекая. Столица — это я!

Антиохов; — Вредна гордыня для карьеры…

— Заткнись, вельможа! — сказал Табунов.

Антиохов открыл рот и занемог беззвучным, бесконечным смехом, не мог остановиться. Замирая, содрогаясь, он хохотал — немой.

— Папа выключил мозги! — закричал Юрочка.

— Ваня, — отчетливым, грозным голосом сказал Табунов Ваньке-Встаньке, — осади гражданина!

— Почему вдруг… — Антиохов задыхался.

— Я думал, вы грозный, а вы просто бедный! — сказал Кабиносов. Он подошел солдатским шагом к Табунову. — Бывает!.. Заело, Виктор Ромэнович?

Табунов (передразнивая зоотехника). — Заело, заело… Плешивые разговорчики! Хотите, мы с Ванькой-Встанькой случайно пихнем Антиохова под поезд?

Кабиносов. — Крупное начальство — паровоз остановится. Питерский даст вам командировку в Ашхабад.

Табунов. — Все свои книги я — на память вам и доброму Елю. Мне с вами было хорошо.

Кабиносов. — Спасибо, Виктор Львиное Сердце!

Табунов. — Бывший! Надувательская земля! Я прожил яростно! Влюблялся в дела и ум человека, ненавидел барство, косность, доверял всякой сволочи — и бит был нещадно. Доверчивые недолговечны. Лев разочарован.

Кабиносов. — Львиный драп?

Табунов. — Отступаю перед силой ничтожества. Я хочу строить социализм, а они — Антиохов и шакалы — социализмишко! Они произошли не от "Авроры". Явление полнее закона, сказал Гегель. Классовая борьба разнообразнее, дальновиднее всех книг. Она не погребена, она притаилась — и вздохнет, как спора, там, где ее, стерву, давно списали в расход. Пролетариату нужен социализм живой как жизнь, социализм неоскудевающих просторов и неведомых сил. Мы с Антиоховым — не друзья!

Кабиносов. — Что вам сделал Антиохов?

Табунов. — Я взглянул сквозь него в будущее и увидел розовую мерзость — жирное счастье вечного обывателя. Я драпаю.

Кабиносов. — А товарищи?

Табунов. — Античный раб ненавидел античного бюрократа так же, как я — товарища Антиохова. Ваня понимает меня. Пусть остальные поймут. Я не могу мыслить "от себя до себя". Какое смрадное имя — Антиохов!

Кабиносов. — Что сделал он вам?

Табунов. — Занятно! Ничего. Нельзя и морду набить — так он возлюбил меня, дохлятина! Я удивлен самим собой: поистине какое мне дело, будут жирные пятна портить первые страницы социализма или нет! Мечта столетий — в лапах обывателя!

Табунов был вспыльчив; и мысль его вспыльчива; от столкновений она оживлялась, разгоралась, расцветала.

Табунов любил яркую, ясную силу своей мысли, он ценил остроту беседы, крупный, зрелый спор, когда собеседники одаренно отличают главное от придаточного. Такие собеседники редко встречались, и мысль Табунова не оживлялась, не обновлялась неделями, месяцами; наступало безмолвие мысли, и Табунов был несчастен.

В мышлении счастье. Табунов был падок до счастья, он не знал мудрой сдержанности, он лакомился яростью умных бесед.

Социализм — дело мудрое и сердечное. Рассказывать о своих сердечных делах с внушительной сдержанностью, с безликим достоинством обывателя Табунов не умел: он всегда нападал. Мгновенность меткого ответа не часто удавалась Табунову, — поэтому нападать было его страстью.

Человечество открыло много способов словесного избиения противника — от скользкой светской любезности до невинной брани протопопа Аввакума и предельной точности определений Иосифа Волоцкого.

Табунова соблазняла словесная сила страстных старцев. Он изобретательно владел и староматросской устной речью. Отлично знал, как, нападая, можно использовать — в разных отклонениях — юмор, иронию, ерничество, многоточие непристойностей, но считал это не мужским, немужественным талантом.

Будь я ишаном, я сказал бы Марии Шавердовой: только стойкость может все спасти, все сделать! Я не сторонник искони старорусского: гни, жми, дави, давай! Диалектичнейший мир таит такие сверхумные неоткрытости, восторги обновления, богатства неведомых связей, что смешно быть стойким, как Христова невеста, как легенда, как фаюмский портрет, — надо быть стойким изменяясь, изобретая, нападая… уверяю вас!

Мария Афанасьевна, вы решили — сперва сердцем, потом умом, — что Виктор Табунов ценная, неожиданная, многозначительная находка для кушрабатского хозяйства, человек-открытие, человек-подарок; его заразительная стремительность, энергия познаний — зов современности. Он полезнее, чем иные призванные. Так вы решили; так будьте стойки!

Поселок кончался.

Тревожно. И все знакомое — тревожно, странно; и странным казался рассвет над пустыней. Знакомый тополь незнаком.

Чья пустыня за поселком?

Поезд приостановился у полустанка.

— Стой! — вскричал Табунов.

Два его новых чемодана, сверкнув, упали на песок. Поезд тронулся. Табунов соскочил с подножки последнего вагона.

У чемоданов стояла Шавердова — нечесаная, гневная, отважная, безмолвная, прекрасная.

"Избыток красоты! Утонченный избыток! Женственность красоты делает меня несмелым, черт знает что! Живое совершенство, — и я покорен ему. Глупо. Но что делать? Сила прекрасного сильнее меня!" Табунов застыл у черных шпал; за его спиной уходил поезд; уходил — и ушел. Тишина. Рабочий запах железнодорожного пути.

— Ты сбросила мои чемоданы? — не веря, спросил Табунов.

— Дурак! — печально ответила Шавердова, легко села на чемодан и — плача — огромными слезными глазами засмотрелась на Табунова.

Отчаянно огромные глаза.

Такие огромные, что лица вначале не было заметно.

"Так красива, что страшно прикоснуться к этой красоте!" Табунов в смятении сплясал на месте, словно конь всеми четырьмя ногами, поднял лицо и ладони к рассветному небу, вскрикнул не своим голосом:

— Какая женщина, о небо! — Подбежал к Шавердовой и сел на другой чемодан. — Что ты собираешься делать со мной?

— Я люблю тебя!

— Здесь я не нужен. Никому.

— Мне!

— Ты красивая, очень! Когда я вижу красоту, я начинаю доверять жизни. Я почти не знаю тебя. Я говорю не с тобой, а с твоей красотой, смотрю ей в глаза!

— Словами не балуйся — разревусь!

— Марксистка! Сыростью пахнет! "Дай вечность мне, — и вечность я отдам за равнодушие к обидам и годам". Грозный русский богатырь слабеет от нестерпимос-ти обид — и ушагивает вдаль, в одиночество, на чубаром былинном копе или в больных, от боли лопнувших сапогах.

— Злопамятные сапоги! Действительно лопнули!

— Небрежна современность — и бедна, бледна личность перед святым сиянием чиновного авторитета. Я лопнул, Мария!

— Я подарю тебе новые брезентовые сапоги…

— Тридцать девятый номер, помни!

— Шелковую рубаху сошью…

— Пожалуйста, подлиннее!

— Я подарю, я привезу, остались у меня — запляшешь от восторга! — такие книги давние, былых лет, тяжелые как золото, с полнотелыми картинками…

— Какие, назови!

— Куда бежишь, бродяга?

— Традиция! Испокон веков драпали от обид таланты с рваными ноздрями. "Неугоден господину моему"! Homo sapiens, спотыкаясь, бежит в пустыню, спасает достоинство мысли.

Слушаю я Виктора Романовича Табунова и поражаюсь: о пандиалектика, о закон всеобщности противоречий! В забвении насущных идей топим то, что творим, улепетываем от того, что любим. Очнись, Виктор Романович, отдай мне обиду!