реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Тень Медного всадника (страница 3)

18

Именно от матери, от ее тихих вечерних рассказов у камина, во мне и зародилась эта странная, может быть, даже болезненная тяга к тайнам. Она рассказывала не сказки про Бабу-ягу и Кощея, а истории из жизни нашей семьи. Подлинные истории, но в них всегда была какая-то недосказанность, какая-то тень, какой-то провал, куда нельзя было заглядывать.

Особенно часто она вспоминала свою бабку, мою прабабку, Марфу Ильиничну Мышецкую, урожденную графиню Шереметеву. Та была фрейлиной еще при императрице Елизавете Петровне, слыла первой красавицей двора, за ней ухаживали вельможи и даже, по слухам, сам государь Петр Федорович, будущий Петр III, оказывал ей знаки внимания. Но в двадцать три года, в самом расцвете красоты и успеха, она вдруг бросила Петербург, уехала в тамбовское имение, доставшееся ей от матери, заперлась там во флигеле и до самой смерти – а прожила она еще пятьдесят лет, до глубокой старости! – не выходила к людям. Виделась только со старой нянькой, крепостной, да со священником, который приезжал раз в месяц исповедовать и причащать.

– Что же случилось, маменька? – спрашивал я, замирая от восторга и ужаса, хотя слышал эту историю уже сто раз.

– Никто не знает, Алешенька, – вздыхала матушка, гладя меня по голове прохладной, тонкой рукой. – Говорили разное. Говорили, что она была замешана в какой-то заговор, что знала государственную тайну, которую унесла с собой в могилу. Говорили, что она стала свидетельницей убийства. Или сама в нем участвовала. А бабушка Марфа перед смертью исповедовалась, и священник, отец Николай, вышел от нее белый как мел, трясущийся, и никому ничего не сказал, только перекрестился и уехал. А на исповеди – тайна. Тайна сия велика есть. И никто никогда не узнает, что же там произошло.

И тут ее взгляд становился странным, отсутствующим. Она смотрела куда-то в угол комнаты, где колыхалась тень от свечи, и мелко, часто крестилась.

– Но есть в семье вещи пострашнее тайн, Алеша, – однажды сказала она мне шепотом, когда мне было лет двенадцать, и мы сидели вечером вдвоем. – Есть проклятия.

– Какие проклятия, маменька?

– Не спрашивай. Не пришло время. Может, и никогда не придет. Молись, Алеша, и Бога благодари за то, что не знаешь.

Я тогда не понял. А она не объяснила. Только перевела разговор на другое, и больше мы к этой теме не возвращались. Но слова ее запали в душу глубоко, как заноза.

Воспитание мое было хаотичным и бессистемным. Француз-гувернер, месье Дефоссе, пьяница и бездарность, сбежал от нас через полгода, прихватив матушкин ридикюль с двадцатью пятью рублями и серебряную табакерку отца. Немец Карл Карлович Фохт, которого наняли после него, был человеком совершенно иного склада. Сухой, педантичный, в очках с железной оправой, он не пил, не курил, не играл в карты и требовал от меня того же.

– Порядок, Алексей, – скрипел он, постукивая тростью по полу, когда я ошибался в немецкой грамматике или путался в математических выкладках. – Порядок есть первая добродетель человека и гражданина. В беспорядке живут звери, в порядке – человек. «Ваша Россия, – говорил он с тем особенным отчуждением, с каким немцы рассуждают о России, – погибнет не от татар и не от французов, а от собственного беспорядка». И в голове, и в душе, и в канцеляриях. Запомните это.

Именно Карл Карлович привил мне любовь к системе, к логике, к последовательности. Он заставлял меня решать головоломки, играть в шахматы, доказывать теоремы, искать ошибки в чужих рассуждениях.

– Всякое явление, – говорил он, – имеет причину. Если вы не видите причины, это не значит, что ее нет. Это значит, что вы плохо ищете. Ищите лучше.

Эти уроки пригодились мне больше, чем все французские романы, которые читал отец.

Позже, когда мне исполнилось шестнадцать, меня отправили в Петербург, в Императорский университет, на юридический факультет. Это было в 1794 году. Царствование императрицы Екатерины Алексеевны клонилось к закату, в воздухе пахло грозой, французская революция пугала дворянство до колик, но в аудиториях профессора все еще читали лекции о естественном праве, о том, что человек рождается свободным, о том, что закон должен быть одинаков для всех, от министра до последнего крепостного. Теории эти казались прекрасными, но на практике… На практике я видел другое.

Профессор Антон Антонович Прокопович-Антонский, мой наставник и руководитель, был человеком увлеченным и, как сейчас бы сказали, либеральным. Он заметил мою склонность к анализу, к распутыванию сложных коллизий, к тому, чтобы видеть за буквой закона живого человека.

– Вы, Ракитин, – говорил он мне после лекций, попыхивая длинной трубкой с янтарным мундштуком и пуская кольца дыма в потолок своей захламленной книгами квартиры на Васильевском острове, – обладаете редким даром. Вы видите, не просто факты, а связи между ними. Это дар следователя, а не чиновника. Чиновник исполняет параграфы, он как машина: подай ему бумагу, он ее обработает и выдаст резолюцию. А следователь видит человека за этими параграфами. Его страсти, его слабости, его тайны. Но помните: правда, как и яд, – в малых дозах лечит, а в больших – убивает. Ищите ее осторожно. И всегда задавайте себе вопрос: а нужно ли эту правду открывать? Не принесет ли она больше вреда, чем пользы?

Тогда я не понимал до конца его слов. Мне казалось, что правда всегда нужна, всегда полезна, что только тьма боится света. Я был молод и глуп.

Отец мой умер, когда я был на втором курсе. Оказалось, что за его внешней беспечностью, за его философствованием и прожектами скрывались огромные долги. Дом на Пресне пришлось продать за бесценок купцу-старообрядцу, который устроил там молельный дом. Матушка переехала в маленькую квартирку в Лефортово, в двух шагах от военного госпиталя, отпустив последних двух дворовых на волю, чем вызвала гнев соседей, считавших это вольнодумством и даже опасным безумием. Родовое имение, смоленское, с двадцатью душами, чудом удалось отстоять, но оно приносило лишь жалкие гроши, которых едва хватало на пропитание.

Из богатого наследника, которому прочили блестящую карьеру и выгодную партию, я превратился в бедного студента, вынужденного считать каждую копейку. Многие вчерашние друзья, с которыми я пил шампанское и волочился за актрисами, отвернулись. Это было жестокое, но полезное лекарство. Я понял раз и навсегда: в этом мире рассчитывать можно только на себя и на свою голову. Деньги, связи, покровительство – все это может исчезнуть в один день. А то, что умеет твой мозг, что знает твоя память, что говорит тебе твоя совесть – это останется с тобой всегда.

По окончании университета, с трудом, но с отличием, меня определили в Министерство юстиции, в Петербурге. Начал я с самого низа – с мелкого писца, с переписывания бесконечных бумаг, с разбора архивных дел, пыльных, пахнущих мышами и тлением. Ночи напролет я корпел над старыми следственными делами, выискивая ошибки, несоответствия, следы подлога, пытаясь понять логику преступников и логику следователей, которые вели эти дела. Меня заметили. Через пять лет я уже титулярный советник, один из лучших следователей по особо важным делам в столице. Моим мнением дорожили, мои доклады читали с вниманием.

Но был в моем послужном списке один провал. Одно дело, которое я не раскрыл. Которое до сих пор жгло мне душу по ночам.

Дело купца первой гильдии Хлебникова. Старик Хлебников, миллионщик, владелец пароходов и заводов, был найден мертвым в собственном кабинете в своем особняке на Английской набережной. Дверь была заперта изнутри, ключ торчал в замке. Никаких следов взлома. Подозревали всех: молодую жену-красавицу, которая была вдвое моложе его, племянника-мота, который ждал наследства, приказчиков, компаньонов. Я три месяца топтался на месте. Собрал гору улик, допросил больше сотни свидетелей, провел десятки очных ставок, но так и не смог сложить из осколков единую, непротиворечивую картину. Какая-то деталь все время выпадала, какая-то ниточка обрывалась. Преступление осталось безнаказанным. Начальство, скрепя сердце, дело закрыло, списав на несчастный случай – у старика было слабое сердце – или на самоубийство. Но я-то знал: это было убийство. И убийца был умен, хладнокровен и жесток. Настолько умен, что переиграл меня, перехитрил, провел, как мальчишку.

Этот провал жег меня изнутри. Он был занозой, которая не давала покоя. Именно поэтому я не отказался от этой дурацкой командировки в этот Богом забытый город N, хотя мог бы отмазаться, сослаться на занятость, на важные столичные дела. Мне нужно было уехать, сменить обстановку, проветрить голову. И, может быть, найти себе новое дело, которое докажет мне самому, что я еще чего-то стою. Что ошибка с Хлебниковым – случайность, стечение обстоятельств, а не приговор моим способностям.

Засыпая уже под утро, когда ветер за окном немного стих, а петухи начали перекликаться на окраинах города, я вдруг вспомнил еще один матушкин рассказ. Она говорила о прабабке Марфе Ильиничне, которая заперлась во флигеле и никого не пускала. Так вот, по одной из версий, которую матушка слышала от своей матери, прабабка стала затворницей не из-за придворных интриг, а потому что стала свидетельницей убийства. Убийства, которое случилось в тамбовском имении. В имении ее родственников, Шереметевых. Там, где сейчас Богодуховка.