реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Правда имперского Петербурга (страница 2)

18

Кто мог его взять? И главное – зачем?

Ракитин начал свои расспросы. Первым он навестил князя Шуйского. Князь жил в наемных комнатах на Большой Морской, обставленных с крикливой роскошью, за которой угадывалась пустота. Принял он поручика настороженно, но, услышав, что разговор неофициальный, несколько расслабился.

– Портсигар? – переспросил Шуйский, нервно крутя в руках монокль. – Бог его знает. Может, Сергей Ильич сам куда заложил? Он хоть и не бедствовал, но в игре бывал азартен. Хотя… постойте. Я припоминаю. В тот вечер, перед самой смертью Зимовьева, я видел, как этот… как Фон-Лембке вертел в руках какую-то блестящую вещицу. Я тогда еще подумал: до чего же флегматичный человек – ему карты, выигрыш, а он игрушками балуется.

– Вы уверены? – Ракитин подался вперед.

– Не могу быть уверен, поручик. Сумерки, свечи… Но блестело что-то в его пальцах. А потом, когда Зимовьев упал, я, признаться, не до портсигаров был.

От Воронцова Ракитин не добился ничего, кроме пьяных слез и уверений в вечной дружбе. Оставался Фон-Лембке.

Коллежский советник принял поручика в своей казенной квартире в здании Министерства иностранных дел на Дворцовой площади. Кабинет поражал порядком: ни пылинки, книги на полках выстроены по росту и цвету корешков, на столе – стопа чистой бумаги и чернильница из темно-зеленого стекла.

– Чему обязан, поручик? – Фон-Лембке жестом указал на стул, но сам не сел, а остался стоять у высокого окна, за которым открывался вид на Александровскую колонну.

Ракитин говорил прямо, не юля. Он рассказал и о пропаже, и о показаниях Шуйского.

Фон-Лембке выслушал, не перебивая. Когда поручик закончил, немец несколько мгновений молчал, глядя куда-то вдаль, сквозь муть осеннего неба. Затем медленно подошел к столу, открыл верхний ящик и извлек оттуда серебряный портсигар с вензелем «С.З.».

– Вы об этом? – спросил он буднично.

Ракитин вскочил.

– Это вещественное доказательство! Как оно оказалось у вас? Вы признаете, что взяли его с места преступления?!

– Сядьте, поручик, – спокойно сказал Фон-Лембке. – Не шумите. Я взял этот портсигар, потому что знал: полиция его непременно опишет и положит в архив. А мне было необходимо изучить его лично. Видите ли, – он провел ногтем по гравировке, – мой дорогой покойный Сергей Ильич был не так прост, как казался. Он, помимо карт, занимался кое-какими поручениями. Конфиденциального свойства.

– Какими поручениями? – нахмурился Ракитин.

– Он помогал кое-кому из моих… скажем так, коллег по негласной части. Следил кое за кем, собирал слухи. Маленький человек с маленькими тайнами. И этот портсигар, – Фон-Лембке щелкнул крышкой, – служил ему не только для табака. В дне, видите ли, двойная стенка. Удобно для передачи микрофильмов или записок. Я подозреваю, что именно из-за содержимого этого портсигара его и убили.

Ракитин опешил. Все его подозрения, все логические построения рухнули в одну секунду. Фон-Лембке не скрывался, не заметал следы – он сам шел к истине, опережая следствие.

– И что же там было? В портсигаре?

– Пусто, – развел руками советник. – Кто-то опередил нас обоих. Тот, кто подсыпал яд в мадеру, успел вынуть содержимое тайника. А портсигар просто бросил на пол, надеясь, что его сочтут затерявшимся. Но я заметил. Я всегда все замечаю, поручик.

– Вы знаете, кто это сделал? – выдохнул Ракитин.

– Имею некоторые соображения, – кивнул Фон-Лембке. – Но это только соображения. Мне нужен помощник. Человек со стороны, не связанный ни с полицией, ни с моим ведомством. Честный офицер, которому можно доверять. Я наблюдал за вами в тот вечер, поручик. Вы не потеряли головы, не поддались панике. Вы мыслите. И, что немаловажно, вы друг Зимовьева, стало быть, у вас есть личный интерес.

Ракитин сидел, чувствуя, как в голове у него все перемешалось. Еще минуту назад он был готов обвинить этого человека в краже и соучастии в убийстве. Теперь же Фон-Лембке предлагал ему союз.

– Кого вы подозреваете? – спросил он, принимая решение.

– Пока не скажу, – качнул головой немец. – Иначе вы, со своим пылом, кинетесь к нему, и все испортите. Скажу лишь, что убийца – один из тех, кто сидел за столом. Вопрос в том, кто именно. Князь, которому отчаянно нужны были деньги? Ротмистр, который проиграл казенные суммы и мог быть шантажируем? Или, – он сделал паузу, – кто-то из лакеев, кто мог быть подослан? Но лакеи не знали про портсигар. А вот игроки… они могли видеть, как Зимовьев доставал его, могли догадываться.

– А вы сами? – в упор спросил Ракитин. – Почему я должен верить вам?

Фон-Лембке впервые посмотрел на него прямо, и в этом взгляде мелькнуло что-то похожее на усталость.

– Потому что, поручик, я слишком стар и слишком умен, чтобы марать руки ядом в карточном доме. Если бы я хотел убить Зимовьева, он бы просто исчез. Бесследно. И никто бы никогда не узнал, где и когда. А здесь работа дилетанта. Дилетанта, который испугался и наследил. И которого я хочу найти. Поможете?

Ракитин молча кивнул. Он понимал, что вступает в игру, правила которой ему неведомы, а ставки смертельно высоки. Но отступать было не в его привычках.

Вот подробная предыстория Адольфа Ивановича Фон-Лембке – человека, чья жизнь оказалась сложнее и трагичнее, чем мог предположить поручик Ракитин.

Интерлюдия. Хроника одной души, или Исповедь коллежского советника.

Из личных записок А.И. Фон-Лембке, найденных после его смерти в опечатанном портфеле темно-зеленой шагрени

Детство, в котором не было места для смеха.

Я родился в 1823 году в Саратове, в доме на Никольской улице, который моя мать называла «нашим гнездом», а отец – «временным пристанищем». Дом был сложен из толстых бревен, пахнущих смолой и старостью, с резными наличниками, за которыми никто не ухаживал, отчего дерево гнило и крошилось.

Отец мой, Иоганн Фон-Лембке, происходил из обрусевших остзейских немцев. Дед его выменял дворянство за верную службу еще при Павле, но состояния не нажил – так, мелкопоместная знатность, что в России ценится меньше рубля медью. Отец служил инженером путей сообщения, строил мосты через Волгу и постоянно пропадал в командировках. Я видел его раз в полгода – высокого, сутулого человека с желтыми прокуренными усами и вечно озабоченным лицом. Он никогда меня не ласкал. Самое большое проявление нежности, которое я от него получил, было, когда он, проверяя мои тетради с немецкой грамматикой, молча погладил меня по голове сухой, шершавой ладонью. Я помню это прикосновение до сих пор.

Мать, Анна Григорьевна, урожденная княжна Мышецкая, была существом из другого мира. Южная кровь, тонкая красота, истеричность и полная неприспособленность к жизни. Она вышла за немца назло своим родителям, которые прочили ей богатого помещика, и всю жизнь потом казнилась. Она любила меня исступленно и мучительно. Могла часами расчесывать мои волосы, напевая французские романсы, а через минуту влепить пощечину за пролитый чай и рыдать, запираясь в спальне на сутки.

В пять лет я впервые осознал, что мир несправедлив. Я играл во дворе с детьми соседей – сыном сапожника и дочерью дьякона. Мы строили крепость из снега. Вдруг прибежала мать, схватила меня за руку и потащила домой, крича на весь двор: «Как ты смеешь пачкаться с этим отребьем! Ты дворянин, ты фон, ты лучше их всех! Запомни это!». Я запомнил. Я смотрел из окна, как дети продолжают играть, и чувствовал внутри себя что-то холодное и пустое. Я был отделен от них невидимой стеной, которую возвела мать. И которая будет стоять всегда.

В семь лет меня отдали в частный пансион немца Карла Ивановича Штрубе. Там царил порядок: железный, неумолимый, правильный. Подъем в шесть, молитва на немецком, холодные обтирания, латынь, математика, чистописание. Карл Иванович бил линейкой по пальцам за любую ошибку, но делал это без злобы, с методичностью автомата. Я полюбил этот порядок. В нем не было материнских истерик, отцовского равнодушия, сословных предрассудков. Были правила. А правила можно выучить, и тогда ты защищен.

Я учился жадно. Математика открыла мне красоту абсолютной логики, где дважды два всегда четыре, где нет места капризам и чувствам. Латынь и греческий – архитектуру языка, где каждое слово стоит на своем месте. Я был первым учеником, но меня не любили. Слишком замкнут, слишком холоден, слишком умен. Мальчики чувствуют того, кто не с ними. Я и не хотел быть с ними. У меня были книги.

Отрочество, в котором появилась цель.

В 1836 году, когда мне исполнилось тринадцать, умер отец. Он упал с лесов строящегося моста где-то под Симбирском. Тело привезли в цинковом гробу. Мать рыдала три дня, а потом уехала в Москву к своей тетке, оставив меня на попечение дальнего родственника. Я остался один. Впрочем, я всегда был один.

Родственник, коллежский асессор в отставке, был игрок и пьяница. Ему не было до меня дела. Я жил в его доме как мебель – сытно, тепло и абсолютно безразлично. Именно тогда я начал ходить в театр. Нет, не в оперу или балет, куда таскали детей из приличных семей. Я ходил в маленький театрик на окраине, где давали мелодрамы и водевили для простого люда. Меня завораживало одно: как люди на сцене притворяются. Как они надевают маски и заставляют зрителей верить. Я понял, что вся жизнь – это театр. И что самый сильный тот, кто умеет носить лучшую маску.