реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Правда имперского Петербурга (страница 3)

18

В пятнадцать лет случилось то, что определило всё. Я нашел в отцовском бюро, которое никто не открывал после его смерти, связку писем. Они были на французском, адресованные отцу, без подписи. Из писем следовало, что отец выполнял какие-то деликатные поручения – следил за подрядчиками, доносил начальству о хищениях, собирал сведения о настроениях среди рабочих. Он был тайным осведомителем. Маленьким, незаметным винтиком в огромной машине, которую тогда называли «охранкой», а теперь именуют Третьим отделением.

Я не испытал ни отвращения, ни гордости. Я испытал восхищение системой. Кто-то сидел в кабинете и получал донесения от таких, как мой отец, и на основе этих донесений принимал решения, меняющие судьбы людей. Вот это была власть. Не та, что у губернаторов с их эполетами, а настоящая, тихая, незримая власть знания.

Я решил, что буду служить этой системе.

Юность, в которой я встретил Её.

В 1841 году, восемнадцати лет, я приехал в Петербург поступать на юридический факультет университета. Денег у меня было в обрез, связей никаких. Я снял крошечную комнату на Петроградской стороне, у вдовы чиновника, и погрузился в учебу. Днем – лекции, ночью – репетиторство с купеческими сыновьями, чтобы заработать на жизнь.

Тогда я и познакомился с Григорием. Григорий Александрович Потанин был моим полным антиподом – шумный, веселый, богатый, из старинной, хоть и обедневшей дворянской семьи. Мы столкнулись в университетской библиотеке: я нес стопку книг по римскому праву, он, зазевавшись, сбил меня с ног, и фолианты разлетелись по полу. Вместо того чтобы извиниться и уйти, он бросился их собирать и тут же, глядя на корешки, воскликнул: «Боже, вы читаете это добровольно?! Да вы герой! Надо немедленно это отметить!».

Так Григорий ворвался в мою жизнь. Он был единственным человеком, которому удалось пробить броню моего одиночества. Ему было наплевать на мою холодность, на мою бедность, на мое немецкое происхождение. Он тащил меня в трактиры, в гости, на студенческие пирушки. Я отказывался, но он не сдавался. «Адольф, ты как сыч сидишь в своей норе! Выходи к людям, дыши!».

С ним я впервые узнал, что такое дружба. Не приятельство, не сословное обязательство, а настоящая, бескорыстная близость. Я мог молчать с ним часами, и это молчание не было тягостным. Я мог сказать ему что-то сокровенное, и он не смеялся. Он понимал.

Через него я встретил Елизавету.

Она приходилась Григорию кузиной. Лето 1843 года мы втроем провели в его имении под Псковом. Я впервые видел настоящую русскую усадьбу: запущенный парк, пруд с карасями, дом с колоннами, где вечно сквозило из окон. Елизавета Андреевна Вельяминова была девушкой необыкновенной. Не красавица в общепринятом смысле – слишком бледна, слишком серьезна. Но в ней была глубина, которая манила меня, как омут.

Она тоже любила книги, тоже была одинока в своей семье, тоже чувствовала себя чужой среди шумных гостей. Мы гуляли по аллеям парка, и она читала мне вслух стихи Баратынского. Я слушал и смотрел, как солнечные пятна пляшут на ее платье. Впервые в жизни я чувствовал, что сердце мое тает. Что та холодная пустота, поселившаяся во мне в детстве, начинает заполняться светом.

К концу лета я понял, что люблю её. Люблю так, как не считал себя способным. Я готов был бросить всё: карьеру, Петербург, свои честолюбивые планы – только бы быть с ней. Я сделал предложение. Она покраснела, опустила глаза и прошептала: «Да».

Григорий был счастлив за нас. Он обнял меня и сказал: «Ну вот, брат, я и нашел тебе родственную душу! Живите долго и счастливо». Мы обручились. Свадьба должна была состояться через год, когда я закончу университет и найду место.

Осенью я уехал в Петербург, полный надежд и планов. Мы переписывались. Ее письма были для меня светом в окне, глотком воздуха. Я хранил их под подушкой и перечитывал по ночам.

А зимой пришло письмо от Григория. Короткое, сбивчивое.

«Адольф, прости. Лиза выходит замуж. За князя Шуйского. Родители настояли. Деньги, положение, всё такое. Она плакала, но отказать не посмела. Я пытался, но ты знаешь наши порядки. Прости, брат. Если можешь – забудь».

Я не помню, что было потом. Кажется, я сидел на кровати в своей каморке и смотрел в стену. Часы шли, наступила ночь, потом утро, а я всё сидел. Внутри меня что-то умерло. Не разбилось – именно умерло. Та пустота, которую Лиза заполнила своим светом, вернулась, но стала теперь не просто пустотой – ледяной пустыней.

Я не винил её. Я винил порядок вещей, при котором любовь ничего не значит перед деньгами и титулами. И я дал себе клятву: я стану тем, кто сможет влиять на этот порядок. Я стану сильным. Настолько сильным, чтобы никто и никогда не посмел отнять у меня то, что принадлежит мне по праву.

Я не поехал на свадьбу. Я похоронил Лизу в своем сердце и больше никогда не произносил ее имени вслух. Но тайком, по ночам, я иногда доставал её письма и перечитывал, пока бумага не истерлась на сгибах и не рассыпалась в прах.

Зрелость, в которой я стал тем, кто я есть.

В 1844 году я окончил университет и по протекции одного из профессоров, которому помог с переводом немецких юридических трактатов, попал в канцелярию Военного министерства. Работа была скучная, бумажная, но я быстро понял её механику. Главное в бюрократии – не усердие, а умение быть полезным. Я стал полезным.

В 1848 году, когда Европу трясло от революций, а Россию от страха перед ними, меня заметили. Мой умение собирать и систематизировать информацию, моя хладнокровная манера докладывать самые неприятные факты без тени эмоций пригодились. Меня пригласили на беседу к графу Орлову, шефу жандармов. Разговор был коротким:

– Вы немец, фон-Лембке?

– Да, ваше сиятельство.

– Немцы – народ аккуратный. Аккуратность нам сейчас нужна. Пойдете к нам?

– Сочту за честь.

Так я оказался в Третьем отделении Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Моя карьера пошла в гору. Я не ловил шпионов и не выслеживал революционеров на баррикадах. Я был аналитиком. Я читал донесения агентов, сводил воедино разрозненные факты, писал обзоры для самых верхов. Я знал всё: кто кому должен, кто на ком женат, кто против кого интригует. Я стал живым архивом тайн империи.

В 1853 году я женился. Да, женился. На дочери умершего сослуживца, тихой, неприметной девушке, которая родила мне двоих детей и умерла от родильной горячки через год после рождения второго. Я не любил её. Я был благодарен ей за детей и за тишину, которую она создавала в доме. Когда её не стало, я почти ничего не почувствовал. Пустыня внутри меня поглотила и эту потерю.

Детей я отдал на воспитание сестре жены в Ревель. Я не мог растить их сам. Я боялся, что моя холодность, моя внутренняя мертвенность передастся им, испортит их. Пусть растут далеко от меня, на свежем воздухе, среди нормальных людей. Я исправно плачу за их содержание и пишу письма раз в месяц. Формальные, правильные письма. Как уроки чистописания.

Настоящее, в котором случился Зимовьев.

Годы шли. Я достиг всего, чего хотел. У меня был чин, положение, деньги. Меня боялись и уважали. Я сидел в своем кабинете, смотрел на Александровскую колонну и чувствовал… ничего.

Я давно простил Лизу. Я давно не вспоминал Григория, который спился и умер несколько лет назад. Я вообще редко вспоминал прошлое. Прошлого нет. Есть только настоящее и будущее, которое можно просчитать.

И вдруг этот вечер у Зимовьева. Этот странный поручик Ракитин с его честными глазами. И этот идиот-князь Шуйский, который трясся за карточным столом, проигрывая последние гроши.

Шуйский. Князь Дмитрий Павлович Шуйский.

Сын того самого князя, на котором родители Лизы заставили её жениться. Сын человека, который разрушил мою жизнь.

Я смотрел на него за карточным столом и видел не игрока, а порождение той самой системы, которую я поклялся переиграть. Молодой, пустой, ничтожный, прожигающий состояние, которое досталось ему ценой моего счастья. И я почувствовал не ненависть. Нет. Я почувствовал интерес.

Ведь именно князь Шуйский, по моим сведениям, был должен Зимовьеву огромную сумму. Именно князь Шуйский отчаянно нуждался в деньгах. И именно князь Шуйский сидел ближе всех к рюмке с мадерой.

Но была одна деталь, которую я не сказал Ракитину. Портсигар Зимовьева был пуст не потому, что убийца успел вынуть содержимое. Внутри, в тайнике, лежала микроскопическая записка. Всего одно имя, написанное химическим карандашом.

Имя было – Елизавета.

Она жива. Она вдова. Она в Петербурге.

И кто-то убил Зимовьева, чтобы эта записка не попала ни в чьи руки. Чтобы никто не узнал, что маленький осведомитель Зимовьев напал на след тайны, которую я похоронил двадцать лет назад.

Ракитин думает, что мы ищем убийцу. Он не знает, что мы ищем Её.

А может быть, именно в этом и есть моя истинная цель. Не в правосудии. Не в карьере. А в том, чтобы на закате жизни, пройдя через пустыню одиночества, увидеть ту, кого я потерял, и спросить:

– Ты была счастлива? Стоило ли оно того?

Я не знаю, что она ответит. Но я должен это узнать.

Потому что даже у людей с ледяным сердцем бывают свои призраки. Елизавета – мой призрак.

Из записей А.И. Фон-Лембке. Октябрь 1865 года.

Вот подробная история жизни поручика Алексея Петровича Ракитина – человека чести, чья судьба оказалась неразрывно связана с судьбой загадочного коллежского советника.