Владимир Кожедеев – Правда имперского Петербурга (страница 4)
Интерлюдия вторая. Исповедь поручика, или Русское сердце на службе империи.
Из дневниковых записей А.П. Ракитина, найденных в его походном сундуке после ранения под Плевной в 1877 году.
Детство, в котором было солнце.
Я родился 15 июля 1838 года в имении отца, сельце Отрадном, Саратовской губернии. Места там степные, привольные, с бескрайним небом и ковылем, что волнами ходит от ветра, точно море. Я любил это небо. Люблю до сих пор, хотя редко вижу его над петербургскими крышами.
Отец мой, Пётр Ильич Ракитин, происходил из старинного, но обедневшего дворянского рода. В молодости служил в гусарском полку, дослужился до майора, вышел в отставку по ранению – на Кавказе шашка горца распорола ему плечо, рука с тех пор плохо слушалась. Вернулся в имение, женился на моей матери и посвятил себя хозяйству. Хозяйство, надо признать, шло плохо. Отец был храбрым офицером, но никудышным помещиком. Крестьяне его любили за доброту, но пользовались этой добротой без зазрения совести. Земля давала мало, доходы таяли, и с каждым годом мы всё глубже увязали в долгах.
Мать, Наталья Кирилловна, урождённая Верейская, была женщиной тихой, богобоязненной и необыкновенно нежной. Она происходила из семьи разорившихся смоленских дворян и в приданое принесла отцу только свою красоту да доброе сердце. Я обожал её. Помню её руки – всегда в муке, потому что она сама пекла хлеб, не доверяя кухарке, вечно тонкие пальцы в ссадинах от садовых роз, которые она обожала. Она учила меня читать по Псалтири и по русским сказкам, которые рассказывала на ночь шепотом, чтобы отец не слышал – он считал сказки баловством.
– Лёшенька, – говорила она, гладя меня по голове, – запомни: главное в человеке – душа. Чин, деньги, награды – всё прах. А душа – она вечная. Береги её.
Я не понимал тогда, что значит «беречь душу». Понимаю теперь.
У меня были сёстры – две старшие, Варвара и Ольга, и младшенькая, Катенька, что умерла от скарлатины, когда мне исполнилось семь. Помню её гробик, обитый розовым атласом, и мать, стоящую на коленях перед образами три дня без еды и воды. После смерти Катеньки мать словно потухла. Она по-прежнему была добра ко мне, но глаза её стали пустыми, и смех её я больше никогда не слышал.
Отец в горе ушёл в работу, точнее, в видимость работы – пропадал в полях с утра до ночи, но дела от этого не шли лучше. Он стал чаще выпивать, хотя раньше позволял себе рюмку только по праздникам. Помню, как однажды ночью я проснулся от шума и увидел отца, сидящего за столом при одной свече. Перед ним лежали какие-то бумаги, а он плакал. Тихо, беззвучно, размазывая слёзы по лицу кулаком. Я никогда не видел, чтобы мужчина плакал. Я испугался и зажмурился, притворяясь спящим. Утром отец был как всегда: подтянут, строг, ласков. Но я запомнил ту ночь навсегда.
В 1847 году, когда мне пошёл десятый год, отец решил, что мне пора получать настоящее образование. В Отрадном была только начальная школа при церкви, где дьячок учил крестьянских детей грамоте. Отец хотел для меня большего. Он продал часть леса и отвёз меня в Саратов, в губернскую гимназию.
Прощание с матерью было мучительным. Она обнимала меня так, словно провожала на войну, крестила, шептала молитвы и всё повторяла: «Береги себя, Лёшенька, пиши, не забывай нас». Я обещал писать каждую неделю. И писал. Все восемь лет учёбы – каждую неделю письма домой. Матери. А после её смерти – отцу.
Гимназия, в которой я узнал цену дружбе.
Саратовская гимназия была казённым домом с облупленными стенами, холодными классами и розгами в наказательном чулане. Я попал туда осенью 1847 года и первое время чувствовал себя так, словно меня бросили в ледяную прорубь.
Учителя были разные. Одни – замученные жизнью педанты, другие – пьяницы, третьи – искренние энтузиасты своего дела. Но был один, которого я запомнил на всю жизнь. Иван Матвеевич Сокольский, учитель словесности. Не старый ещё человек, с умными, грустными глазами и вечно растрёпанными волосами. Он не просто учил нас русской литературе – он открывал нам мир. Помню его уроки, когда он читал вслух «Тараса Бульбу» или «Капитанскую дочку», и голос его дрожал, а в классе стояла такая тишина, что было слышно, как потрескивает свеча.
– Ракитин, – сказал он мне однажды, оставив после урока, – у вас есть чутьё к слову. И к правде. Не зарывайте этот талант. В жизни пригодится.
Я не понимал тогда, что он имеет в виду. Понимаю теперь.
В гимназии я нашёл и первую настоящую дружбу. Коля Столыпин – мы сидели с ним за одной партой три года, пока его не перевели в Петербург. Шустрый, веснушчатый, с вечно разбитыми коленками и неистощимым запасом проказ. Мы лазали в городской сад за яблоками, дрались с гимназистами старших классов, вместе готовили уроки, вместе мечтали. Коля хотел стать моряком, бороздить моря и океаны, открывать новые земли. Я хотел быть военным, как отец, защищать Россию.
Коля уехал в 1850-м. Мы переписывались года два, потом письма стали реже, потом прекратились вовсе. Говорят, он погиб в Севастополе, на Малаховом кургане, в чине мичмана. Я не знаю точно, но иногда думаю о нём. О нашей дружбе. О том, как быстро всё проходит.
В 1853 году, за год до окончания гимназии, умерла мать. Письмо от отца пришло через две недели – она уже была похоронена. Отец писал коротко и сухо, но между строк я читал его отчаяние. «Лёша, матушка наша преставилась тихо, во сне. Господь прибрал. Ты держись. Я держусь».
Я не плакал тогда. Слёзы пришли позже, ночью, когда я лежал в дортуаре и смотрел в потолок, слушая храп товарищей. Я вспоминал её руки, её голос, её сказки. И я поклялся себе, что буду жить так, чтобы она могла мной гордиться. Где бы она ни была.
Юнкерское училище, в котором я стал мужчиной.
В 1854 году, после окончания гимназии с отличием, я поехал в Петербург поступать в Дворянский полк – так тогда называлось Константиновское военное училище. Отец благословил меня и дал последние деньги, какие у него были. Провожал меня староста Степан, которого отец отпустил на оброк в город – всё равно в имении делать было нечего.
В училище я попал в самое пекло. Крымская война уже шла, Севастополь держался, и в воздухе пахло порохом. Мы учились лихорадочно, понимая, что многих из нас отправят прямо на фронт, едва мы получим погоны.
Муштра была жесточайшая. Подъём в шесть, холодные обтирания, строевая подготовка до седьмого пота, фехтование, верховая езда, тактика, фортификация. Офицеры-воспитатели были людьми суровыми, но справедливыми. Особенно запомнился полковник фон дер Лауниц – немец с ледяными глазами и железной выправкой. Его боялись, но уважали. Он не кричал, не срывался, никогда не унижал юнкеров. Он просто требовал, чтобы мы были лучшими. И мы старались.
– Запомните, господа, – говорил он на первой лекции, – офицер – это не просто чин. Это состояние души. Офицер не имеет права на трусость, на ложь, на подлость. Потому что за ним – Россия. И если вы не готовы умереть за Россию в любую минуту, убирайтесь сейчас. Здесь не место для игры в солдатики.
Я запомнил эти слова на всю жизнь.
В училище я встретил Сергея Зимовьева. Он был на курс старше, и мы познакомились случайно – в лазарете, куда я попал с вывихнутой ногой после неудачного падения с лошади. Сергей лежал с воспалением лёгких, кашлял, но всё равно пытался шутить и подбадривать соседей. Высокий, светловолосый, с открытым русским лицом и ясными голубыми глазами. Он сразу располагал к себе.
– Ты чего скучный такой? – спросил он меня. – Нога болит?
– Болит, – признался я.
– Ерунда. У меня вон лёгкие горят, как в аду, а я ничего, креплюсь. Главное – не раскисать. Хочешь, расскажу анекдот про поручика Ржевского?
Мы проговорили весь вечер. А потом и всю ночь. Оказалось, что мы земляки – Сергей тоже был из Саратовской губернии, из бедных дворян. Его отец служил становым приставом, умер от холеры, мать воспитывала его одна. Он пошёл в армию, потому что больше некуда было идти.
Сергей стал моим самым близким другом на долгие годы. Мы вместе мечтали, вместе гадали о будущем, вместе боялись, что война кончится без нас и мы не успеем отличиться. Насчёт последнего мы ошиблись.
В 1855 году, после выпуска, я был произведён в прапорщики и направлен на Кавказ, где ещё тлели очаги сопротивления горцев. Сергей попал в действующую армию в Крым, но опоздал – Севастополь уже пал, война заканчивалась. Мы расстались, пообещав друг другу писать и обязательно встретиться после службы.
Кавказ, где я увидел смерть и познал цену жизни.
Кавказ 1855-1859 годов – это была совсем другая война. Не та, что в учебниках тактики, и не та, что в романах. Это была война без линии фронта, война в ущельях и лесах, война, где враг мог появиться из-за любого камня и так же бесследно исчезнуть.
Я служил в Куринском пехотном полку, прославленном ещё со времён Ермолова. Мы стояли в укреплении под названием Воздвиженское, в Чечне. Командовал нами полковник Барятинский – молодой, энергичный, жестокий и талантливый. Он требовал от нас невозможного и получал это.
Первое моё дело было в ущелье реки Аргун. Мы шли на выручку окружённому отряду, и горцы встретили нас залпами из-за камней. Я помню свист пуль, крики «алла» и ужасный, липкий страх, который сковывал ноги. Рядом со мной упал солдат – молодой парень из тамбовских крестьян, с весёлыми глазами и гармошкой в ранце. Пуля попала ему прямо в лоб. Я смотрел на его лицо, ещё не успевшее остыть, и чувствовал, как во мне что-то переворачивается.