18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Гарденин и зеркала (страница 4)

18

— Ты должен жить! — Осипов вскакивает снова, опрокидывая стакан, который падает на пол и разбивается, оставляя мокрое пятно на старом, истертом паркете. Его голос срывается на крик, на тот самый крик, которым он командует на плацу, но сейчас в этом крике слышится нечто иное — отчаяние. — Жить, а не убивать себя ради призраков! Ты — живой человек, а не машина для раскрытия преступлений! У тебя есть имя, у тебя есть прошлое, у тебя есть еще шанс, если ты ляжешь в больницу! И если ты не согласишься на отпуск, я сам подпишу твое отстранение! Выбирай!

В кабинете повисает тишина. Слышно только, как за окном скрипит снег под ногами прохожих, как где-то далеко лает собака, как тикают старые, хрипящие часы на стене. Гарденин смотрит на начальника. В его взгляде нет ни гнева, ни обиды — только усталость, серая, выжженная усталость, которая сидит в костях, в суставах, в каждой клетке его больного тела.

— Я выбираю дело, — говорит он, и голос его звучит ровно, почти спокойно. — Прости, полковник. Но я выбираю дело.

Он разворачивается и выходит из кабинета, не оглядываясь. За его спиной Осипов кричит что-то еще — угрозы, приказы, проклятия, — но Гарденин не слышит слов, только общий гул, как от разбитого колокола. Дверь захлопывается за ним с глухим стуком, и звук этот отрезает его от начальника, от его заботы, от его водки и его красного, отчаявшегося лица.

На лестнице Гарденин прислоняется к стене — к холодной, сырой штукатурке, на которой видны следы пальцев многих людей, проходивших здесь до него. Он закрывает глаза и чувствует, как мир плывет вокруг него: ступени уходят из-под ног, стены наклоняются, и пол кажется зыбким, как палуба корабля в шторм. Он делает глубокий вдох — и закашливается, сухо, надрывно, с металлическим привкусом во рту. Он вытирает губы платком и смотрит на ткань — на ней красное пятно, небольшое, но отчетливое, как клеймо.

Он знает, что поступает безумно. Он знает, что Осипов прав: отражение может подождать, больница может спасти, а расследование может подождать, пока его не заменят другим сыщиком. Но он не может остановиться. Потому что, когда он стоял у зеркала в квартире Сомова, он увидел не только чужую улыбку на своем лице. Он увидел в глазах Сомова — за стеклами его очков, за всей этой маской ученого чудака — ужас. Настоящий, животный ужас, который не может сыграть даже самый талантливый актер, даже самый искусный лжец. Сомов не лгал. Он действительно боялся. Он боялся того, что живет в его зеркалах. Но чего именно?

И Гарденин понимает, медленно, с холодной, ледяной ясностью, которая приходит только в моменты предельной усталости: он должен узнать правду. Даже если эта правда убьет его. Даже если она окажется хуже, чем он предполагает. Потому что если отражения действительно могут жить своей жизнью, если они действительно могут выходить из стекла и забирать чужую суть, — то тогда мир, который он знал, перестает существовать. Тогда все законы, которым он служил четырнадцать лет, рассыпаются в прах. И ему, Гарденину, умирающему, больному, дрожащему, придется принять это — или умереть в неведении.

Он открывает глаза, отрывается от стены и идет вниз, перешагивая через ступени. В голове у него уже зреет план: он поедет на Васильевский, в мастерскую Сомова, которая стоит на пустыре у Смоленского кладбища. Он найдет те самые зеркала. Он разобьет их, если нужно. И он узнает, что на самом деле случилось с бароном фон Клейстом, который вытянул руку к Спасителю, а увидел только собственное отражение.

Снаружи уже совсем стемнело, и фонари зажигаются один за другим, разбрасывая по снегу желтые, дрожащие круги. Гарденин останавливается на крыльце участка, застегивает шинель до самого горла, поднимает воротник и делает шаг в вечер. Ветер стих, и город замер в той тяжелой, давящей тишине, которая бывает только перед снегопадом. Небо висит низко, как крышка, и Гарденин почти слышит, как она скребется изнутри.

«Я выберу дело», — повторяет он про себя, и эти слова становятся его молитвой, его проклятием, его последней ниточкой, связывающей его с жизнью.

Он идет по набережной, и его шаги гулко раздаются в пустоте. Мимо него проходят редкие прохожие, но он никого не замечает. Он смотрит только вперед, туда, где за темной водой Мойки начинаются огни Васильевского, где стоит старая, заброшенная мастерская, где Сомов хранит свои окна в другую реальность. И в кармане его шинели лежит сломанная трость с серебряным набалдашником — та самая, которую он подобрал у водосточной трубы по пути к дому Сомова. Он не знает, зачем он ее взял. Но пальцы его сжимают ее через ткань, как талисман, как ключ, который пока не к чему подобрать.

Вдалеке слышен звон церковных колоколов — глухой, тяжелый, как похоронный. Гарденин ускоряет шаг. У него нет времени. Он знает это так же верно, как знает, что его тень на снегу кажется ему длиннее, чем должна быть. И что она, кажется, движется не совсем в ногу с ним.

Глава 3. Бездна смотрит в тебя

Вечер того же дня застает Гарденина на набережной Лейтенанта Шмидта, где ветер с залива налетает порывами, жесткими и сырыми, как мокрая простыня, которой хлещут по лицу. Он идет уже больше часа, и ноги его гудят, а грудь саднит от каждого вдоха, но он не может остановиться. Он знает, что должен увидеть третье зеркало — то, что хранится у княгини Трубецкой, в ее особняке на Английской набережной, где стены помнят еще екатерининские времена, а паркет скрипит под ногами, как старые кости. Сомов сказал: три окна. Одно в мастерской на Васильевском, одно в кабинете Клейста, разбитое или целое — он не знает, и одно у княгини. Он должен понять, как они работают. Или как они убивают.

Он не взял с собой револьвера. Он не позвал городовых, не оставил записки, не предупредил Осипова. Он просто идет, потому что внутри него горит то самое чувство, которое он привык называть интуицией, но которое сейчас больше похоже на одержимость. Каждый шаг дается ему с трудом, как будто он идет против течения, и морозный воздух врезается в легкие ледяными иглами. Он почти не замечает прохожих, почти не слышит скрипа полозьев по снегу — он слышит только свой пульс, гулкий и неровный, и тот тихий шепот, который звучит в голове: "Ты должен увидеть. Ты должен понять".

Особняк княгини Трубецкой стоит на углу, закованный в чугунную решетку с золочеными навершиями, которые тускло поблескивают в свете редких фонарей. Окна первого этажа темны, но на втором горит свеча — одинокий, дрожащий огонек, похожий на глаз, который следит за приближающимся гостем. Гарденин подходит к парадной, и дверь открывается раньше, чем он успевает позвонить. На пороге стоит сама княгиня — в черном платье до пола, с тяжелой шелковой вуалью, закрывающей лицо до самого подбородка. Она не удивлена его появлением; она ждет его, как ждут почтальона с давно обещанным письмом.

— Я знала, что вы придете, — говорит она, и голос ее звучит глухо, как из-под воды. — Сомов сказал мне. Он сказал, что вы увидели. Он сказал, что вы теперь тоже — один из нас.

— Я ничей, — резко отвечает Гарденин, и голос его срывается на хрип, потому что горло пересохло, а в груди снова начинает ныть. — Я пришел посмотреть на зеркало. На то, которое вы храните. И я хочу увидеть его своими глазами, без всяких вуалей и без ваших загадок.

— Оно в будуаре, — говорит княгиня и, не оборачиваясь, ведет его наверх по винтовой лестнице, обитой темно-зеленым сукном. Ступени скрипят под ее ногами с такой же жалобной нотой, как и под его собственными. В доме пахнет воском, увядшими розами и еще чем-то — сладковатым, приторным, похожим на запах тления. Гарденин идет за ней, и ему кажется, что каждый шаг приближает его к пропасти.

В будуаре темно, и только тонкая полоска света просачивается из-за тяжелых портьер, которые задернуты так плотно, что не пропускают даже уличных фонарей. Княгиня зажигает свечи — одну за другой, медленно, с церемонной торжественностью, как будто совершает обряд. Свет разгорается, выхватывая из полумрака очертания мебели: низкий диван, обитый выцветшим бархатом, столик с фарфоровой вазой, в которой стоят мертвые, высохшие стебли, и — в центре комнаты, на возвышении, как алтарь, — напольное зеркало в тяжелой черной раме, украшенной теми же геометрическими узорами, что и в прихожей Сомова.

Гарденин подходит к нему, и сердце его колотится где-то в горле, мешая дышать. Он смотрит на свое отражение — обычное, бледное, с тенями под глазами, с провалившимися щеками, которые придают ему вид человека, давно простившегося с жизнью. Он поднимает руку к своему лицу — отражение повторяет жест, с той же едва заметной задержкой, которую он уже заметил утром, но сейчас задержка, кажется, чуть длиннее, чуть ощутимее, как будто стекло думает, прежде чем ответить. Он делает шаг вправо — отражение следует, но не до конца, останавливаясь на полкорпуса раньше, чем он сам.

— Здесь нет ничего, — говорит он, и голос его звучит глухо, как в пустом колодце. — Ничего необычного. Это просто зеркало.

— Вы смотрите, но не видите, — шепчет княгиня, стоя за его спиной. Ее голос становится мягче, почти ласковым, но в этой ласке слышится что-то змеиное, холодное. — Вы смотрите на поверхность, а не в глубину. Попробуйте посмотреть не на себя, а сквозь себя. Как будто вы хотите увидеть того, кто стоит за вами. За вашим отражением. За этим стеклом.