18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожедеев – Доверенные лица императорского двора. Книга 2. Имперский золотой жетон «За верность правде» (страница 6)

18

— Понял, — Ефремов козырнул и вышел, торопливо застегивая мундир на ходу.

Первые любопытные появились у конторы уже через час. Сначала это были просто прохожие, замедлявшие шаг, чтобы заглянуть в окна, потом — мальчишки, прилипшие носами к стеклу, потом — солидные господа в сюртуках и цилиндрах, которые не стесняясь глазели на дверь, под которой висела табличка «Сыскная контора Л.И. Гаршина».

Гаршин сидел у камина, делая вид, что читает старые дела. Но Соня видела, как его пальцы сжимают перо так, что оно вот-вот сломается. Она села рядом, взяла его за руку.

— Папа, может, нам уехать? На время? Пока всё не утихнет?

— Куда? — усмехнулся он. — В Саратов? К тетке? Там уже, наверное, тоже читают эту газету. От нее не спрячешься, Соня. От таких вещей не прячутся. Их переживают.

— И как ты собираешься это переживать?

— Работать, — сказал он. — Работать, искать, копать. Пока я работаю, я жив. Пока я живу, у меня есть шанс доказать, что я не предатель.

В дверь постучали — на этот раз вежливо, двумя пальцами. Гаршин кивнул Соне, и та открыла.

На пороге стоял невысокий господин в дорогом сюртуке, с аккуратной бородкой, в пенсне. В руках он держал блокнот и карандаш — профессиональные принадлежности, которые Гаршин узнал бы из тысячи.

— Лев Ильич Гаршин? — спросил господин, переступая порог без приглашения. — Позвольте представиться: Николай Васильевич Зайцев, корреспондент «Нового времени». У нас есть к вам несколько вопросов.

— А у меня к вам, господин Зайцев, нет никаких вопросов, — холодно ответил Гаршин, не поднимаясь с кресла. — И я не приглашал вас в свой дом.

— Это не дом, это контора, — улыбнулся Зайцев, делая шаг вперед. — Контора — место публичное. И я имею право…

— Вы не имеете права, — перебил Гаршин, и в голосе его зазвучал металл, — входить в частное помещение без разрешения хозяина. Поэтому или вы выходите сами, или я вызываю полицию и вас выводят. Выбирайте.

Зайцев помялся, но в блокнот всё же заглянул.

— Всего один вопрос, Лев Ильич. Правда ли, что статский советник Ключарев, которого год назад считали погибшим, жив и находится в эмиграции, получая от вас денежное содержание?

— Это не один вопрос, — сказал Гаршин. — Это несколько, да еще и с ложными утверждениями. Я не буду отвечать. До свидания.

— Но вы должны понимать, — Зайцев не сдавался, — что если вы не ответите мне, то завтра в газете появится статья с заголовком «Гаршин отказывается от комментариев, подтверждая тем самым свою вину».

Гаршин медленно поднялся, опираясь на трость. Сделал шаг к Зайцеву. Тот, несмотря на всю свою браваду, попятился.

— Господин Зайцев, — сказал Гаршин, глядя на него в упор, — вы можете писать всё, что угодно. Можете обвинять меня в чем угодно. Можете называть меня предателем, вором, агентом иностранных держав. Мне всё равно. Потому что я знаю правду. И те, кто меня знает, тоже знают правду. А мнение толпы, читающей ваши газеты, меня не волнует.

Он подошел к двери и распахнул ее.

— А теперь — вон.

Зайцев, бледный от такой встречи, вышел, бормоча себе под нос что-то невнятное. Гаршин закрыл за ним дверь и повернулся к Соне.

— Первый, — сказал он. — Будут и другие.

Другие действительно пришли. Приходили журналисты из «Биржевых ведомостей», из «Голоса», даже из «Московских ведомостей», хотя те обычно не интересовались столичными скандалами. Приходили зеваки, которые глазели на вывеску, на окна, на дверь, на самого Гаршина, если ему случалось выйти на улицу. Приходили анонимные доброжелатели, подсовывавшие под дверь записки с угрозами или, наоборот, с предложениями помощи, от которых веяло такой же ложью, как и от газетных статей.

К полудню у конторы собралась толпа — человек тридцать, не меньше. Кто-то кричал: «Предатель!», кто-то: «Позор!», кто-то: «А где же ваш императорский жетон? Продали, небось, за границу?» Гаршин не выходил. Он сидел у камина, перебирая старые бумаги, и делал вид, что не слышит.

Соня стояла у окна, сжав кулаки. Саша плакала в углу. Сомов, пришедший через час после Ефремова, молча сидел на стуле у входа, положив револьвер на колени — на всякий случай.

— Лев Ильич, — сказал он наконец, когда крики снаружи стали особенно громкими, — может, мне выйти да разогнать эту публику? Я быстренько.

— Не надо, Андрей Петрович, — ответил Гаршин, не поднимая головы. — Они ждут, чтобы мы что-то сделали. Чтобы мы вышли, начали кричать, драться, доказывать. Тогда они получат новую пищу для статей. А мы должны быть умнее. Мы должны молчать.

— Молчать, когда нас обливают грязью?

— Именно, — Гаршин отложил бумаги, посмотрел на Сомова. — Потому что правда не в крике. Правда в фактах. А факты мы соберем. И тогда все эти крикуны замолчат. Сами.

— Вы так уверены?

— Я так хочу верить, Андрей Петрович. Без веры нам не выжить.

В час дня в контору пришел нежданный гость. Дверь открылась без стука, и на пороге появилась Ленорман — не в цирковом костюме, не в платье, а в мужском сюртуке, в высокой шляпе, с тростью. Она была бледна, но спокойна.

— Вы читали? — спросил Гаршин, предлагая ей сесть.

— Читала, — она опустилась в кресло, сняла шляпу, откинула волосы со лба. — Вся Европа читает, Лев Ильич. Мои друзья в Париже, в Лондоне, в Берлине уже прислали телеграммы. Спрашивают, что случилось.

— И что вы им ответили?

— Правду, — Ленорман вздохнула. — Сказала, что это ложь. Что вы не предатель. Что вы спасли больше жизней, чем любой из этих писателей. Что если бы не вы, Шувалов-Бельский до сих пор бы правил, а правда лежала бы в земле.

Она помолчала, потом добавила:

— Но в Берлине мне не поверили. В Лондоне — усомнились. В Париже… в Париже меня назвали «русской авантюристкой». И это те, кто меня знает. А что говорить о тех, кто не знает?

Гаршин молчал. Он понимал, что Ленорман пришла не жаловаться, а предупредить. Их враг был сильнее, чем они думали. Он имел влияние не только в России, но и за границей. Он мог затыкать рты газетам, оплачивать клевету, манипулировать общественным мнением. И он делал это искусно, профессионально, не оставляя следов.

— Мадемуазель, — сказал Гаршин, — мне кажется, нам нужно временно прекратить общение.

Ленорман подняла бровь.

— В каком смысле?

— В прямом. Газеты пишут, что вы — моя сообщница. Если мы будем продолжать встречаться, это даст им новую пищу. А нам это не нужно.

— Вы предлагаете мне исчезнуть? — в голосе Ленорман зазвучал металл.

— Я предлагаю вам быть осторожнее. Исчезнуть на время. Раствориться в своем цирке. Не давать поводов.

— А вы? Вы тоже исчезнете?

— Нет, — Гаршин покачал головой. — Я останусь. Буду работать. Буду искать. Буду ждать.

— Чего?

— Того, что наш враг ошибется. А он обязательно ошибется. Такие, как он, всегда ошибаются. Потому что они уверены в своей безнаказанности.

Ленорман посмотрела на него долгим, тяжелым взглядом. Потом кивнула.

— Хорошо, Лев Ильич. Я сделаю, как вы просите. Но помните: я всегда рядом. Если понадобится помощь — дайте знать. Мои люди не бросят вас.

Она поднялась, надела шляпу и, не прощаясь, вышла. Гаршин смотрел ей вслед, и в душе его было пусто и холодно.

Вечером, когда толпа у конторы наконец разошлась, а Соня и Саша ушли спать, Гаршин остался один. Он сидел у камина, глядя на огонь, и думал о том, что сегодняшний день был всего лишь началом. Настоящие испытания впереди. Газетная шумиха — это цветочки. Ягодки начнутся, когда власть, та самая, что приходит на смену умирающему императору, решит, что с ним, Гаршиным, пора кончать.

Александр II, тот самый, кто вручил ему золотой жетон, кто сказал: «Правда будет жить», — умирал. Об этом говорили все газеты, все врачи, все сплетники в Петербурге. Он умирал, и власть уходила из его ослабевших рук в руки тех, кто ждал этого момента тридцать лет. Консерваторов. Тех, кто ненавидел реформы, кто мечтал вернуть старые порядки, кто считал, что империя держится на страхе, а не на правде.

И Гаршин, который был символом этой правды, становился им опасен. Не как человек — как образ. Как живое напоминание о том, что ложь можно победить. И они хотели уничтожить этот образ. Любой ценой.

— Что ж, — сказал он вслух, обращаясь к теням, танцующим на стенах, — уничтожайте. Но я не сдамся. Я буду бороться. Пока жив. Пока ноги носят. Пока есть силы.

Он поднялся, подошел к столу, достал из ящика золотой жетон — подарок императора, который теперь не защищал его, а, наоборот, делал мишенью. Подержал его в руке, потом спрятал обратно.

— Простите, ваше величество, — сказал он тихо. — Я не оправдал вашего доверия. Но я постараюсь оправдать его перед историей. Хотя бы попытаюсь.

Он потушил лампу и пошел в спальню, где его ждала бессонница и тяжелые мысли. Завтра будет новый день. И в этом новом дне будет борьба.

А он умел бороться.

Он научился этому за долгую, трудную жизнь.

Глава 5.

Тот день выдался на редкость хмурым даже для Петербурга. Небо обложило серыми, тяжелыми тучами, из которых с утра сыпалась мелкая, противная морось, проникавшая за воротник, в сапоги, в самую душу. Уличные фонари горели с полудня, но их желтый, больной свет казался не помощником, а насмешкой над осенним мраком, который, казалось, не собирался рассеиваться до самой весны.

Гаршин сидел в конторе один — Соня ушла на свои курсы (она решила не пропускать занятия, несмотря на газетную травлю), Сомов отправился на Лиговку проверять, как там живется Петьке Косому под надзором Ефремова, а Ленорман, выполняя просьбу Гаршина, временно исчезла из виду. В конторе было тихо, только часы на каминной полке мерно отсчитывали секунды, да где-то за стеной возились мыши — вечные, неистребимые обитатели старых петербургских домов.